Подпишись и читай
самые интересные
статьи первым!

Сообщение о темном царстве. Темное царство в драме “Гроза”

"Темное царство" в "Грозе" Островского

Пьеса Островского «Гроза» в соответствии с критической и театральной традициями истолкования понимается как социально-бытовая драма, так как в ней особое значение придается быту.

Как почти всегда у Островского, пьеса начинается с пространной, неторопливой экспозиции. Драматург не просто знакомит нас с героями и местом действия: он создает образ мира, в котором живут герои и где развернутся события.

Действие происходит в вымышленном глухом городке, но, в отличие от других пьес драматурга, город Калинов обрисован подробно, конкретно и многосторонне. В «Грозе» немаловажную роль играет пейзаж, описанный не только в ремарках, но и в диалогах действующих лиц. Одним видна его красота, другие пригляделись к ней и вполне равнодушны. Высокий волжский обрывистый берег и заречные дали вводят мотив простора, полета.

Прекрасная природа, картины ночного гулянья молодежи, песни, звучащие в третьем действии, рассказы Катерины о детстве и своих религиозных переживаниях – все это поэзия калиновского мира. Но Островский сталкивает ее с мрачными картинами повседневной жестокости жителей друг к другу, с рассказами о бесправии большинства обывателей, с фантастической, невероятной «затерянностью» калиновской жизни.

Мотив совершенной замкнутости калиновского мира все усиливается в пьесе. Жители не видят нового и знать не знают других земель и стран. Но и о своем прошлом они сохранили только смутные, утратившие связь и смысл предания (разговор о Литве, которая «к нам с неба упала»). Жизнь в Калинове замирает, иссякает. О прошлом забыто, «руки есть, а работать нечего». Новости из большого мира приносит жителям странница Феклуша, и они с одинаковым доверием слушают и о странах, где люди с песьими головами «за неверность», и о железной дороге, где для скорости «огненного змия стали запрягать», и о времени, которое «стало в умаление приходить».

Среди действующих лиц пьесы нет никого, кто не принадлежал бы к калиновскому миру. Бойкие и кроткие, властные и подначальные, купцы и конторщики, странница и даже старая сумасшедшая барыня, пророчащая всем адские муки, - все они вращаются в сфере понятий и представлений замкнутого патриархального мира. Не только темные калиновские обыватели, но и Кулигин, выполняющий в пьесе некоторые функции героя-резонера, тоже плоть от плоти калиновского мира.

Этот герой изображен как человек необычный. В перечне действующих лиц о нем сказано: «... мещанин, часовщик-самоучка, отыскивающий перпетуум-мобиле». Фамилия героя прозрачно намекает на реальное лицо – И.П. Кулибина (1735 – 1818). Слово «кулига» означает болото с устоявшимся оттенком значения «дальнего, глухого места» благодаря широко известной поговорке «у черта на куличках».

Как и Катерина, Кулигин – натура поэтическая и мечтательная. Так, именно он восхищается красотой заволжского пейзажа, сетует, что калиновцы к нему равнодушны. Он поет «Среди долины ровныя...», народную песню литературного происхождения. Это сразу же подчеркивает отличие Кулигина от других персонажей, связанных с фольклорной культурой, он же человек книжный, хотя и довольно архаической книжности. Он доверительно сообщает Борису, что пишет стихи «по-старинному», как когда-то писали Ломоносов и Державин. Кроме того, он механик-самоучка. Однако технические идеи Кулигина явный анахронизм. Солнечные часы, которые он мечтает установить на калиновском бульваре, пришли еще из античности. Громоотвод – техническое открытие XVIII в. А его устные рассказы о судейской волоките выдержаны в еще более ранних традициях и напоминают старинные нравоучительные повести. Все эти черты показывают его глубинную связь с миром Калинова. Он, конечно же, отличается от калиновцев. Можно сказать, что Кулигин «новый человек», но только новизна его сложилась здесь, внутри этого мира, порождающего не только своих страстных и поэтических мечтательниц, как Катерина, но и своих «рационалистов» - мечтателей, своих особенных, доморощенных ученых и гуманистов.

Главное дело жизни Кулигина – мечта об изобретении «перпетуум-мобиле» и получении за него миллиона от англичан. Миллион этот он намеревается потратить на калиновское общество, дать работу мещанству. Кулигин действительно человек хороший: добрый, бескорыстный, деликатный и кроткий. Но едва ли он счастлив, как думает о нем Борис. Его мечта постоянно вынуждает его вымаливать деньги на свои изобретения, задуманные на пользу общества, а обществу и в голову не приходит, что от них может быть какая-нибудь польза, для земляков Кулигин – безобидный чудак, что-то вроде городского юродивого. А главный из возможных «меценатов» Дикой и вовсе набрасывается на изобретателя с бранью, подтверждая общее мнение, что он неспособен расстаться с деньгами.

Кулигинская страсть к творчеству остается неутоленной: он жалеет своих земляков, видя в их пороках результат невежества и бедности, но ни в чем не может им помочь. При всем трудолюбии, творческом складе своей личности Кулигин – натура созерцательная, лишенная всякого напора и агрессивности. Вероятно, только поэтому калиновцы с ним и мирятся, несмотря на то, что он во всем от них отличается.

Лишь один человек не принадлежит к калиновскому миру по рождению и воспитанию, не похож на других жителей города обликом и манерам – Борис, «молодой человек, порядочно образованный», по ремарке Островского.

Но хоть и чужой, он все-таки уже взят в плен Калиновым, не может порвать связь с ним, признал над собой его законы. Ведь связь Бориса с Диким даже не денежная зависимость. И сам он понимает, и окружающие ему говорят, что никогда не отдаст ему Дикой бабушкиного наследства, оставленного на столь «калиновских» условиях («если будет почтителен к дядюшке»). И все-таки он ведет себя так, как будто материально зависит от Дикого или обязан ему подчиняться как старшему в семье. И хотя Борис становится предметом великой страсти Катерины, полюбившей его именно потому, что внешне он так отличается от окружающих, все-таки прав Добролюбов, сказавший об этом герое, что он должен быть отнесен к обстановке.

В известном смысле так можно сказать и обо всех остальных персонажах пьесы, начиная с Дикого и кончая Кудряшом и Варварой. Все они яркие и живые. Однако композиционно в центр пьесы выдвинуты два героя: Катерина и Кабаниха, представляющие собой как бы два полюса калиновского мира.

Образ Катерины, несомненно, соотнесен с образом Кабанихи. Обе они максималистки, обе никогда не примирятся с человеческими слабостями и не пойдут на компромисс. Обе, наконец, верят одинаково, религия их сурова и беспощадна, греху нет прощения, и о милосердии они обе не вспоминают.

Только Кабаниха вся прикована к земле, все ее силы направлены на удержание, собирание, отстаивание уклада, она - блюститель окостеневшей формы патриархального мира. Кабаниха воспринимает жизнь как церемониал, и ей не просто не нужно, но и страшно подумать о давно исчезнувшем духе этой формы. А Катерина воплощает дух этого мира, его мечту, его порыв.

Островский показал, что и в окостенелом мире Калинова может возникнуть народный характер поразительной красоты и силы, вера которого – истинно калиновская – все же основана на любви, на свободной мечте о справедливости, красоте, какой-то высшей правде.

Для общей концепции пьесы очень важно, что Катерина появилась не откуда-то из просторов другой жизни, другого исторического времени (ведь патриархальный Калинов и современная ему Москва, где кипит суета, или железная дорога, о которой рассказывает Феклуша, - это разное историческое время), а родилась и сформировалась в таких же «калиновских» условиях.

Катерина живет в эпоху, когда сам дух патриархальной морали – гармония между отдельным человеком и нравственными представлениями среды – исчез и окостеневшие формы отношений держатся только на насилии и принуждении. Ее чуткая душа уловила это. Выслушав рассказ невестки о жизни до замужества, Варвара удивленно восклицает: «Да ведь и у нас то же самое». «Да здесь все как будто из-под неволи», - роняет Катерина.

Все семейные отношения в доме Кабановых являются, в сущности, полным попранием сути патриархальной морали. Дети охотно выражают свою покорность, выслушивают наставления, нисколько не придавая им значения, и потихоньку нарушают все эти заповеди и наказы. «А, по-моему, делай что хочешь. Только бы шито да крыто было», - говорит Варя

Муж Катерины в перечне действующих лиц следует непосредственно за Кабановой, и о нем сказано: «ее сын». Таково, действительно, положение Тихона в городе Калинове и в семье. Принадлежа, как и ряд других персонажей пьесы (Варвара, Кудряш, Шапкин), к младшему поколению калиновцев, Тихон по-своему знаменует конец патриархального уклада.

Молодежь Калинова уже не хочет придерживаться старинных порядков в быту. Однако Тихону, Варваре, Кудряшу чужд максимализм Катерины, и, в отличие от центральных героинь пьесы, Катерины и Кабанихи, все эти персонажи стоят на позиции житейских компромиссов. Конечно, им тяжек гнет старших, но они научились обходить его, каждый сообразно своему характеру. Формально признавая над собой власть старших и власть обычаев, они постоянно идут против них. Но именно на фоне их бессознательной и компромиссной позиции значительной и нравственно высокой выглядит Катерина.

Тихон ни в коей мере не соответствует роли мужа в патриархальной семье: быть властелином и в то же время опорой и защитой жены. Незлобивый и слабый человек, он мечется между суровыми требованиями матери и состраданием к жене. Тихон любит Катерину, но не так, как по нормам патриархальной морали должен любить муж, и чувство к нему Катерины нетакое, какое она должна питать к нему по ее собственным представлениям.

Для Тихона вырваться из-под опеки матери на волю – значит удариться в загул, запить. «Да я, маменька, и не хочу своей волей жить. Где уж мне своей волей жить!» - отвечает он на бесконечные упреки и наставления Кабанихи. Униженный попреками матери, Тихон готов сорвать свою досаду на Катерине, и только заступничество за нее сестры Варвары, отпускающей его тайком от матери выпить в гостях, прекращает сцену.

Статья «Темное царство» – одно из важнейших литературно-теоретических выступлений Добролюбова, сочетавшее мастерский критический разбор драматургии Островского с далеко идущими выводами общественно-политического порядка. Характеризуя очень большое национально-демократическое значение комедий Островского, одинаково не понятых критикой и славянофильского и буржуазно-либерального лагеря, Добролюбов доказывал, что пафосом Островского как одного из самых передовых русских писателей является обнажение «неестественности общественных отношений, происходящих вследствие самодурства одних и бесправности других». Верно и глубоко определив общественное содержание драматургии Островского, его «пьес жизни», Добролюбов показал типическое, обобщающее значение его образов, раскрыл перед читателем потрясающую картину «темного царства», гнетущего произвола, нравственного растления людей.

(Сочинения А. Островского. Два тома. СПб., 1859)

Что ж за направление такое, что не успеешь поворотиться, а тут уж и выпустят историю, – и хоть бы какой-нибудь смысл был… Однако ж разнесли, стало быть, была же какая-нибудь причина.

Гоголь{1}

Ни один из современных русских писателей не подвергался, в своей литературной деятельности, такой странной участи, как Островский. Первое произведение его («Картина семейного счастья») не было замечено решительно никем, не вызвало в журналах ни одного слова – ни в похвалу, ни в порицание автора{2} . Через три года явилось второе произведение Островского: «Свои люди – сочтемся»; автор встречен был всеми как человек совершенно новый в литературе, и немедленно всеми признан был писателем необычайно талантливым, лучшим, после Гоголя, представителем драматического искусства в русской литературе. Но, по одной из тех странных, для обыкновенного читателя, и очень досадных для автора, случайностей, которые так часто повторяются в нашей бедной литературе, – пьеса Островского не только не была играна на театре, но даже не могла встретить подробной и серьезной оценки ни в одном журнале. «Свои люди», напечатанные сначала в «Москвитянине», успели выйти отдельным оттиском, но литературная критика и не заикнулась о них. Так эта комедия и пропала, – как будто в воду канула, на некоторое время. Через год Островский написал новую комедию: «Бедная невеста». Критика отнеслась к автору с уважением, называла его беспрестанно автором «Своих людей» и даже заметила, что обращает на него такое внимание более за первую его комедию, нежели за вторую, которую все признали слабее первой. Затем каждое новое произведение Островского возбуждало в журналистике некоторое волнение, и вскоре по поводу их образовались даже две литературные партии, радикально противоположные одна другой. Одну партию составляла молодая редакция «Москвитянина»{3} , провозгласившая, что Островский «четырьмя пьесами создал народный театр в России»{4} , что он -

Поэт, глашатай правды новой,

Нас миром новым окружил

И новое сказал нам слово,

Хоть правде старой послужил, -

и что эта старая правда, изображаемая Островским, -

Простее, но дороже,

Здоровей действует на грудь,{5}

нежели правда шекспировских пьес.

Стихи эти напечатаны в «Москвитянине» (1854 г., № 4) по поводу пьесы «Бедность не порок», и преимущественно по поводу одного лица ее, Любима Торцова. Над их эксцентричностью много смеялись в свое время, но они не были пиитической вольностью, а служили довольно верным выражением критических мнений партии, безусловно восхищавшейся каждой строкою Островского. К сожалению, мнения эти высказывались всегда с удивительной заносчивостью, туманностью и неопределенностью, так что для противной партии невозможен был даже серьезный спор. Хвалители Островского кричали, что он сказал новое слово {6} . Но на вопрос: «В чем же состоит это новое слово»? – долгое время ничего не отвечали, а потом сказали, что это новое слово есть не что иное, как – что бы вы думали? – народность! Но народность эта была так неловко вытащена на сцену по поводу Любима Торцова и так сплетена с ним, что критика, неблагоприятная Островскому, не преминула воспользоваться этим обстоятельством, высунула язык неловким хвалителям и начала дразнить их: «Так ваше новое слово – в Торцове, в Любиме Торцове, в пьянице Торцове! Пропойца Торцов – ваш идеал» и т. д. Это показыванье языка было, разумеется, не совсем удобно для серьезной речи о произведениях Островского; но и то нужно сказать, – кто же мог сохранить серьезный вид, прочитав о Любиме Торцове такие стихи:

Поэта образы живые

Высокий комик в плоть облек…

Вот отчего теперь впервые

По всем бежит единый ток.

Вот отчего театра зала

От верху до низу одним

Душевным, искренним, родным

Восторгом вся затрепетала.

Любим Торцов пред ней живой

Стоит с поднятой головой,

Бурнус напялив обветшалый,

С растрепанною бородой,

Несчастный, пьяный, исхудалый,

Но с русской, чистою душой.

Комедия ль в нем плачет перед нами,

Трагедия ль хохочет вместе с ним, -

Не знаем мы и ведать не хотим!

Скорей в театр! Там ломятся толпами,

Там по душе теперь гуляет быт родной:

Там песня русская свободно, звонко льется;

Там человек теперь и плачет и смеется,

Там целый мир, мир полный и живой.

И нам, простым, смиренным чадам века,

Не страшно, весело теперь за человека:

На сердце так тепло, так вольно дышит грудь.

Любим Торцов душе так прямо кажет путь! (куда?)

Великорусская на сцене жизнь пирует,

Великорусское начало торжествует,

Великорусской речи склад

И в присказке лихой, и в песне игреливой.

Великорусский ум, великорусский взгляд,

Как Волга-матушка, широкий и гульливый…

Тепло, привольно, любо нам,

Уставшим жить болезненным обманом!..

За этими стихами следовали ругательства на Рагдель{7} и на тех, кто ею восхищался, обнаруживая тем дух рабского, слепого подражанъя {8} . Пусть она и талант, пусть гений, – восклицал автор стихотворения, – «но нам не ко двору пришло ее искусство!» Нам, говорит, нужна правда, не в пример другим. И при сей верной оказии стихотворный критик ругал Европу и Америку и хвалил Русь в следующих поэтических выражениях:

Пусть будет фальшь мила

Европе старой,

Или Америке беззубо-молодой,

Собачьей старостью больной…

Но наша Русь крепка!

В ней много силы, жара;

И правду любит Русь; и правду понимать

Дана ей господом святая благодать;

И в ней одной теперь приют находит

Все то, что человека благородит!..

Само собою разумеется, что подобные возгласы по поводу Торцова о том, что человека благородит, не могли повести к здравому и беспристрастному рассмотрению дела. Они только дали критике противного направления справедливый повод прийти в благородное негодование и воскликнуть в свою очередь о Любиме Торцове:

– И это называется у кого-то новое слово, это поставляется на вид как лучший цвет всей нашей литературной производительности за последние годы! За что же такая невежественная хула на русскую литературу? Действительно, такого слова еще не говорилось в ней, такого героя никогда и не снилось ей, благодаря тому, что в ней еще свежи были старые литературные предания, которые не допустили бы такого искажения вкуса. Любим Торцов мог явиться на сцене во всем безобразии лишь в то время, когда они начали приходить в забвенье… Удивляет и непонятно поражает нас то, что пьяная фигура какого-нибудь Торцова могла вырасти до идеала, что ею хотят гордиться как самым чистым воспроизведением народности в поэзии, что Торцовым меряют успехи литературы и навязывают его всем в любовь под тем предлогом, что он-де нам «свой», что он у нас «ко двору!» Не есть ли это искажение вкуса и совершенное забвение всех чистых литературных преданий? Но ведь есть же стыд, есть литературные приличия, которые остаются и после того, как лучшие предания утрачены, за что же мы будем срамить себя, называя Торцова «своим» и возводя его в наши поэтические идеалы? (От. зап., 1854 г., № VI).

Мы сделали эту выписку из «Отечествен. записок»{9} потому, что из нее видно, как много вредила всегда Островскому полемика между его порицателями и хвалителями. «Отечествен. записки» постоянно служили неприятельским станом для Островского, и большая часть их нападений обращена была на критиков, превозносивших его произведения. Сам автор постоянно оставался в стороне, до самого последнего времени, когда «Отечествен. записки» объявили, что Островский вместе с г. Григоровичем и г-жою Евгениею Тур – уже закончил свою поэтическую деятельность (см. «Отечествен. записки», 1859 г., № VI){10} . А между тем все-таки на Островского падала вся тяжесть обвинения в поклонении Любиму Торцову, во вражде к европейскому просвещению, в обожании нашей допетровской старины и пр. На его дарование ложилась тень какого-то староверства, чуть не обскурантизма. А защитники его все толковали о новом слове, – не произнося его однако ж, – да провозглашали, что Островский есть первый из современных русских писателей, потому что у него какое-то особенное миросозерцание… Но в чем состояла эта особенность, они объясняли тоже очень запутанно. Большею частию отделывались они фразами, напр. в таком роде:

У Островского, одного в настоящую эпоху литературную, есть свое прочное новое и вместе идеальное миросозерцание с особенным оттенком (!), обусловленным как данными эпохи, так, может быть, и данными натуры самого поэта. Этот оттенок мы назовем, нисколько не колеблясь, коренным русским миросозерцанием, здоровым и спокойным, юмористическим без болезненности, прямым без увлечений в ту или другую крайность, идеальным, наконец, в справедливом смысле идеализма, без фальшивой грандиозности или столько же фальшивой сентиментальности (Москв., 1853 г., № 1){11} .

«Так он писал – темно и вяло»{12} – и нимало не разъяснял вопроса об особенностях таланта Островского и о значении его в современной литературе. Два года спустя тот же критик предположил целый ряд статей «О комедиях Островского и о их значении в литературе и на «сцене» («Москв.», 1855 г., № 3), но остановился на первой статье{13} , да и в той выказал более претензий и широких замашек, нежели настоящего дела. Весьма бесцеремонно нашел он, что нынешней критике пришелся не по плечу талант Островского, и потому она стала к нему в положение очень комическое; он объявил даже, что и «Свои люди» не были разобраны потому только, что и в них уже высказалось новое слово, которое критика хоть и видит, да зубом неймет… Кажется, уж причины-то молчания критики о «Своих людях» мог бы знать положительно автор статьи, не пускаясь в отвлеченные соображения! Затем, предлагая программу своих воззрений на Островского, критик говорит, в чем, по его мнению, выражалась самобытность таланта, которую он находит в Островском, – и вот его определения. «Она выражалась – 1) в новости быта, выводимого автором и до него еще непочатого, если исключить некоторые очерки Вельтмана и Луганского (хороши предшественники для Островского!!); 2) в новости отношения автора к изображаемому им быту и выводимым лицам; 3) в новости манеры изображения; 4) в новости языка – в его цветистости (!), особенности (?)». Вот вам и все. Положения эти не разъяснены критиком. В продолжении статьи брошено еще несколько презрительных отзывов о критике, сказано, что «солон ей этот быт (изображаемый Островским), солон его язык, солоны его типы, солоны по ее собственному состоянию», – и затем критик, ничего не объясняя и не доказывая, преспокойно переходит к Летописям, Домострою и Посошкову, чтобы представить «обозрение отношений нашей литературы к народности». На этом и покончено было дело критика, взявшегося быть адвокатом Островского против противоположной партии. Вскоре потом сочувственная похвала Островскому вошла уже в те пределы, в которых она является в виде увесистого булыжника, бросаемого человеку в лоб услужливым другом{14} : в первом томе «Русской беседы» напечатана была статья г. Тертия Филиппова о комедии «Не так живи, как хочется». В «Современнике» было в свое время выставлено дикое безобразие этой статьи, проповедующей, что жена должна с готовностью подставлять спину бьющему ее пьяному мужу, и восхваляющей Островского за то, что он будто бы разделяет эти мысли и умел рельефно их выразить…{15} . В публике статья эта была встречена общим негодованием. По всей вероятности, и сам Островский (которому опять досталось тут из-за его непризванных комментаторов) не был доволен ею; по крайней мере с тех пор он уже не подал никакого повода еще раз наклепать на него столь милые вещи.

Таким образом, восторженные хвалители Островского немного сделали для объяснения публике его значения и особенностей его таланта; они только помешали многим прямо и просто взглянуть на него. Впрочем, восторженные хвалители вообще редко бывают истинно полезны для объяснения публике действительного значения писателя; порицатели в этом случае гораздо надежнее: выискивая недостатки (даже и там, где их нет), они все-таки представляют свои требования и дают возможность судить, насколько писатель удовлетворяет или не удовлетворяет им. Но в отношении к Островскому и порицатели его оказались не лучше поклонников. Если свести в одно все упреки, которые делались Островскому со всех сторон в продолжение целых десяти лет и делаются еще доселе, то решительно нужно будет отказаться от всякой надежды понять, чего хотели от него и как на него смотрели его критики. Каждый представлял свои требования, и каждый при этом бранил других, имеющих требования противоположные, каждый пользовался непременно каким-нибудь из достоинств одного произведения Островского, чтобы вменить их в вину другому произведению, и наоборот. Одни упрекали Островского за то, что он изменил своему первоначальному направлению и стал, вместо живого изображения жизненной пошлости купеческого быта, представлять его в идеальном свете. Другие, напротив, похваляя его за идеализацию, постоянно оговаривались, что «Своих людей» они считают произведением недодуманным, односторонним, фальшивым даже. При последующих произведениях Островского, рядом с упреками за приторность в прикрашивании той пошлой и бесцветной действительности, из которой брал он сюжеты для своих комедий, слышались также, с одной стороны, восхваления его за самое это прикрашивание, а с другой – упреки в том, что он дагерротипически изображает всю грязь жизни. Этой противоположности в самых основных воззрениях на литературную деятельность Островского было бы уже достаточно для того, чтобы сбить с толку простодушных людей, которые бы вздумали довериться критике в суждениях об Островском. Но противоречие этим не ограничивалось; оно простиралось еще на множество частных заметок о разных достоинствах и недостатках комедий Островского. Разнообразие его таланта, широта содержания, охватываемого его произведениями, беспрестанно подавали повод к самым противоположным упрекам. Так, напр., за «Доходное место» упрекнули его в том, что выведенные им взяточники не довольно омерзительны ; за «Воспитанницу» осудили, что лица, в ней изображенные, слишком уж омерзительны . За «Бедную невесту», «Не в свои сани не садись», «Бедность не порок» и «Не так живи, как хочется» Островскому приходилось со всех сторон выслушивать замечания, что он пожертвовал выполнением пьесы для своей основной задачи, и за те же произведения привелось автору слышать советы вроде того, чтобы он не довольствовался рабской подражательностью природе, а постарался расширить свой умственный горизонт . Мало того – ему сделан был даже упрек в том, что верному изображению действительности (т. е. исполнению) он отдается слишком исключительно, не заботясь об идее своих произведений. Другими словами, – его упрекали именно в отсутствии или ничтожестве задач, которые другими критиками признавались уж слишком широкими, слишком превосходящими средства самого их выполнения.

Словом – трудно представить себе возможность середины, на которой можно было бы удержаться, чтобы хоть сколько-нибудь согласить требования, в течение десяти лет предъявлявшиеся Островскому разными (а иногда и теми же самыми) критиками. То – зачем он слишком чернит русскую жизнь, то – зачем белит и румянит ее? То – для чего предается он дидактизму, то – зачем нет нравственной основы в его произведениях?.. То – он слишком рабски передает действительность, то – неверен ей; то – он очень уж заботится о внешней отделке, то – небрежен в этой отделке. То – у него действие идет слишком вяло; то – сделан слишком быстрый поворот, к которому читатель недостаточно подготовлен предыдущим. То – характеры очень обыкновенны, то – слишком исключительны… И все это часто говорилось, по поводу одних и тех же произведений, критиками, которые должны были сходиться, по-видимому, в основных воззрениях. Если бы публике приходилось судить об Островском только по критикам, десять лет сочинявшимся о нем, то она должна была бы остаться в крайнем недоумении о том: что же наконец думать ей об этом авторе? То он выходил, по этим критикам, квасным патриотом, обскурантом, то прямым продолжателем Гоголя в лучшем его периоде; то славянофилом, то западником; то создателем народного театра, то гостинодворским Коцебу{16} , то писателем с новым особенным миросозерцанием, то человеком, нимало не осмысливающим действительности, которая им копируется. Никто до сих пор не дал не только полной характеристики Островского, но даже не указал тех черт, которые составляют существенный смысл его произведений.

Отчего произошло такое странное явление? «Стало быть, была какая-нибудь причина?» Может быть, действительно Островский так часто изменяет свое направление, что его характер до сих пор еще не мог определиться? Или, напротив, он с самого начала стал, как уверяла критика «Москвитянина», на ту высоту, которая превосходит степень понимания современной критики?{17} Кажется, ни то, ни другое. Причина безалаберности, господствующей до сих пор в суждениях об Островском, заключается именно в том, что его хотели непременно сделать представителем известного рода убеждений, и затем карали за неверность этим убеждениям или возвышали за укрепление в них, и наоборот. Все признали в Островском замечательный талант, и вследствие того всем критикам хотелось видеть в нем поборника и проводника тех убеждений, которыми сами они были проникнуты. Людям с славянофильским оттенком очень понравилось, что он хорошо изображает русский быт, и они без церемонии провозгласили Островского поклонником «благодушной русской старины» в пику тлетворному Западу. Как человек, действительно знающий и любящий русскую народность, Островский действительно подал славянофилам много поводов считать его «своим», а они воспользовались этим так неумеренно, что дали противной партии весьма основательный повод считать его врагом европейского образования и писателем ретроградного направления. Но, в сущности, Островский никогда не был ни тем, ни другим, по крайней мере в своих произведениях. Может быть, влияние кружка и действовало на него, в смысле признания известных отвлеченных теорий, но оно не могло уничтожить в нем верного чутья действительной жизни, не могло совершенно закрыть пред ним дороги, указанной ему талантом. Вот почему произведения Островского постоянно ускользали из-под обеих, совершенно различных мерок, прикидываемых к нему с двух противоположных концов. Славянофилы скоро увидели в Островском черты, вовсе не служащие для проповеди смирения, терпения, приверженности к обычаям отцов и ненависти к Западу, и считали нужным упрекать его – или в недосказанности, или в уступках отрицательному воззрению. Самый нелепый из критиков славянофильской партии очень категорически выразился, что у Островского все бы хорошо, «но у него иногда недостает решительности и смелости в исполнении задуманного: ему как будто мешает ложный стыд и робкие привычки, воспитанные в нем натуральным направлением. Оттого нередко он затеет что-нибудь возвышенное или широкое, а память о натуральной мерке и спугнет его замысел; ему бы следовало дать волю счастливому внушению, а он как будто испугается высоты полета, и образ выходит какой-то недоделанный» («Рус. бес.»){18} . В свою очередь, люди, пришедшие в восторг от «Своих людей», скоро заметили, что Островский, сравнивая старинные начала русской жизни с новыми началами европеизма в купеческом быту, постоянно склоняется на сторону первых. Это им не понравилось, и самый нелепый из критиков так называемой западнической партии выразил свое суждение, тоже очень категорическое, следующим образом: «Дидактическое направление, определяющее характер этих произведений, не позволяет нам признать в них истинно поэтического таланта. Оно основано на тех началах, которые называются у наших славянофилов народными. Им-то подчинил г. Островский в комедиях и драме мысль, чувство и свободную волю человека» («Атеней», 1859 г.){19} . В этих двух противоположных отрывках можно найти ключ к тому, отчего критика до сих пор не могла прямо и просто взглянуть на Островского как на писателя, изображающего жизнь известной части русского общества, а все усмотрели на него как на проповедника морали, сообразной с понятиями той или другой партии. Отвергнувши эту, заранее приготовленную, мерку, критика должна была бы приступить к произведениям Островского просто для их изучения, с решительностью брать то, что дает сам автор. Но тогда нужно было бы отказаться от желания завербовать его в свои ряды, нужно было бы поставить на второй план свои предубеждения к противной партии, нужно было бы не обращать внимания на самодовольные и довольно наглые выходки противной стороны… а это было чрезвычайно трудно и для той, и для другой партии. Островский и сделался жертвою полемики между ними, взявши в угоду той и другой несколько неправильных аккордов и тем еще более сбивши их с толку.

К счастию, публика мало заботилась о критических перекорах и сама читала комедии Островского, смотрела на театре те из них, которые допущены к представлению, перечитывала опять и таким образом довольно хорошо ознакомилась с произведениями своего любимого комика. Благодаря этому обстоятельству труд критика значительно облегчается теперь. Нет надобности разбирать каждую пьесу порознь, рассказывать содержание, следить развитие действия сцена за сценой, подбирать по дороге мелкие неловкости, выхвалять удачные выражения и т. п. Все это читателям уже очень хорошо известно: содержание пьес все знают, о частных промахах было говорено много раз, удачные, меткие выражения давно уже подхвачены публикой и употребляются в разговорной речи вроде поговорок. С другой стороны – навязывать автору свой собственный образ мыслей тоже не нужно, да и неудобно (разве при такой отваге, какую выказал критик «Атенея», г. Н. П. Некрасов, из Москвы): теперь уже для всякого читателя ясно, что Островский не обскурант, не проповедник плетки как основания семейной нравственности, не поборник гнусной морали, предписывающей терпение без конца и отречение от прав собственной личности, – равно как и не слепой, ожесточенный пасквилянт, старающийся во что бы то ни стало выставить на позор грязные пятна русской жизни. Конечно, вольному воля: недавно еще один критик{20} пытался доказать, что основная идея комедии «Не в свои сани не садись» состоит в том, что безнравственно купчихе лезти замуж за дворянина, а гораздо благонравнее выйти за ровню, по приказу родительскому. Тот же критик решил (очень энергически), что в драме «Не так живи, как хочется» Островский проповедует, будто «полная покорность воле старших, слепая вера в справедливость исстари предписанного закона и совершенное отречение от человеческой свободы, от всякого притязания на право заявить свои человеческие чувства гораздо лучше, чем самая мысль, чувство и свободная воля человека». Тот же критик весьма остроумно сообразил, что «в сценах «Праздничный сон до обеда» осмеяно суеверие во сны»… Но ведь теперь два тома сочинений Островского в руках у читателей – кто же поверит такому критику?

Итак, предполагая, что читателям известно содержание пьес Островского и самое их развитие, мы постараемся только припомнить черты, общие всем его произведениям или большей части их, свести эти черты к одному результату и по ним определить значение литературной деятельности этого писателя. Исполнивши это, мы только представим в общем очерке то, что и без нас давно уже знакомо большинству читателей, но что у многих, может быть, не приведено в надлежащую стройность и единство. При этом считаем нужным предупредить, что мы не задаем автору никакой программы, не составляем для него никаких предварительных правил, сообразно с которыми он должен задумывать и выполнять свои произведения. Такой способ критики мы считаем очень обидным для писателя, талант которого всеми признан и за которым упрочена уже любовь публики и известная доля значения в литературе. Критика, состоящая в показании того, что должен был сделать писатель и насколько хорошо выполнил он свою должность, бывает еще уместна изредка, в приложении к автору начинающему, подающему некоторые надежды, но идущему решительно ложным путем и потому нуждающемуся в указаниях и советах. Но вообще она неприятна, потому что ставит критика в положение школьного педанта, собравшегося проэкзаменовать какого-нибудь мальчика. Относительно такого писателя, как Островский, нельзя позволить себе этой схоластической критики. Каждый читатель с полной основательностью может нам заметить: «Зачем вы убиваетесь над соображениями о том, что вот тут нужно было бы то-то, а здесь недостает того-то? Мы вовсе не хотим признать за вами право давать уроки Островскому; нам вовсе не интересно знать, как бы, по вашему мнению, следовало сочинить пьесу, сочиненную им. Мы читаем и любим Островского, и от критики мы хотим, чтобы она осмыслила перед нами то, чем мы увлекаемся часто безотчетно, чтобы она привела в некоторую систему и объяснила нам наши собственные впечатления. А если, уже после этого объяснения, окажется, что наши впечатления ошибочны, что результаты их вредны или что мы приписываем автору то, чего в нем нет, – тогда пусть критика займется разрушением наших заблуждений, но опять-таки на основании того, что дает нам сам автор». Признавая такие требования вполне справедливыми, мы считаем за самое лучшее – применить к произведениям Островского критику реальную, состоящую в обозрении того, что нам дают его произведения. Здесь не будет требований вроде того, зачем Островский не изображает характеров так, как Шекспир, зачем не развивает комического действия так, как Гоголь, и т. п. Все подобные требования, по нашему мнению, столько же ненужны, бесплодны и неосновательны, как и требования того, напр., чтобы Островский был комиком страстей и давал нам мольеровских Тартюфов и Гарпагонов или чтоб он уподобился Аристофану и придал комедии политическое значение. Конечно, мы не отвергаем того, что лучше было бы, если бы Островский соединил в себе Аристофана, Мольера и Шекспира; но мы знаем, что этого нет, что это невозможно, и все-таки признаем Островского замечательным писателем в нашей литературе, находя, что он и сам по себе, как есть, очень недурен и заслуживает нашего внимания и изучения…

Точно так же реальная критика не допускает и навязыванья автору чужих мыслей. Пред ее судом стоят лица, созданные автором, и их действия; она должна сказать, какое впечатление производят на нее эти лица, и может обвинять автора только за то, ежели впечатление это неполно, неясно, двусмысленно. Она никогда не позволит себе, напр., такого вывода: это лицо отличается привязанностью к старинным предрассудкам; но автор выставил его добрым и неглупым, следственно автор желал выставить в хорошем свете старинные предрассудки. Нет, для реальной критики здесь представляется прежде всего факт: автор выводит доброго и неглупого человека, зараженного старинными предрассудками. Затем критика разбирает, возможно ли и действительно ли такое лицо; нашедши же, что оно верно действительности, она переходит к своим собственным соображениям о причинах, породивших его, и т. д. Если в произведении разбираемого автора эти причины указаны, критика пользуется и ими и благодарит автора; если нет, не пристает к нему с ножом к горлу, как, дескать, он смел вывести такое лицо, не объяснивши причин его существования? Реальная критика относится к произведению художника точно так же, как к явлениям действительной жизни: она изучает их, стараясь определить их собственную норму, собрать их существенные, характерные черты, но вовсе не суетясь из-за того, зачем это овес – не рожь, и уголь – не алмаз… Были, пожалуй, и такие ученые, которые занимались опытами, долженствовавшими доказать превращение овса в рожь; были и критики, занимавшиеся доказыванием того, что если бы Островский такую-то сцену так-то изменил, то вышел бы Гоголь, а если бы такое-то лицо вот так отделал, то превратился бы в Шекспира… Но надо полагать, что такие ученые и критики немного принесли пользы науке и искусству. Гораздо полезнее их были те, которые внесли в общее сознание несколько скрывавшихся прежде или не совсем ясных фактов из жизни или из мира искусства как воспроизведения жизни. Если в отношении к Островскому до сих пор не было сделано ничего подобного, то нам остается только пожалеть об этом странном обстоятельстве и постараться поправить его, насколько хватит сил и уменья.

Но чтобы покончить с прежними критиками Островского, соберем теперь те замечания, в которых почти все они были согласны и которые могут заслуживать внимания.

Во-первых, всеми признаны в Островском дар наблюдательности и уменье представить верную картину быта тех сословий, из которых брал он сюжеты своих произведений.

Во-вторых, всеми замечена (хотя и не всеми отдана ей должная справедливость) меткость и верность народного языка в комедиях Островского.

В-третьих, по согласию всех критиков, почти все характеры в пьесах Островского совершенно обыденны и не выдаются ничем особенным, не возвышаются над пошлой средою, в которой они поставлены. Это ставится многими в вину автору на том основании, что такие лица, дескать, необходимо должны быть бесцветными. Но другие справедливо находят и в этих будничных лицах очень яркие типические черты.

В-четвертых, все согласны, что в большей части комедий Островского «недостает (по выражению одного из восторженных его хвалителей) экономии в плане и в постройке пьесы» и что вследствие того (по выражению другого из его поклонников) «драматическое действие не развивается в них последовательно и беспрерывно, интрига пьесы не сливается органически с идеей пьесы и является ей как бы несколько посторонней»{21} .

В-пятых, всем не нравится слишком крутая, случайная, развязка комедий Островского. По выражению одного критика, в конце пьесы «как будто смерч какой проносится по комнате и разом перевертывает все головы действующих лиц»{22} .

Вот, кажется, все, в чем доселе соглашалась всякая критика, заговаривая об Островском… Мы могли бы построить всю нашу статью на развитии этих, всеми признанных, положений и, может быть, избрали бы благую часть. Читатели, конечно, поскучали бы немного; но зато мы отделались бы чрезвычайно легко, заслужили бы сочувствие эстетических критиков и даже, – почему знать? – стяжали бы, может быть, название тонкого ценителя художественных красот и таковых же недостатков. Но, к сожалению, мы не чувствуем в себе призвания воспитывать эстетический вкус публики, и потому нам самим чрезвычайно скучно браться за школьную указку с тем, чтобы пространно и глубокомысленно толковать о тончайших оттенках художественности. Предоставляя это гг. Алмазову, Ахшарумову{23} и им подобным, мы изложим здесь только те результаты, какие дает нам изучение произведений Островского относительно изображаемой им действительности. Но предварительно сделаем несколько замечаний об отношении художественного таланта к отвлеченным идеям писателя.

В произведениях талантливого художника, как бы они ни были разнообразны, всегда можно примечать нечто общее, характеризующее все их и отличающее их от произведений других писателей. На техническом языке искусства принято называть это миросозерцанием художника. Но напрасно стали бы мы хлопотать о том, чтобы привести это миросозерцание в определенные логические построения, выразить его в отвлеченных формулах. Отвлеченностей этих обыкновенно не бывает в самом сознании художника; нередко даже в отвлеченных рассуждениях он высказывает понятия, разительно противоположные тому, что выражается в его художественной деятельности, – понятия, принятые им на веру или добытые им посредством ложных, наскоро, чисто внешним образом составленных силлогизмов. Собственный же взгляд его на мир, служащий ключом к характеристике его таланта, надо искать в живых образах, создаваемых им. Здесь-то и находится существенная разница между талантом художника и мыслителя. В сущности, мыслящая сила и творческая способность обе равно присущи и равно необходимы – и философу и поэту. Величие философствующего ума и величие поэтического гения равно состоят в том, чтобы, при взгляде на предмет, тотчас уметь отличить его существенные черты от случайных, затем правильно организовать их в своем сознании и уметь овладеть ими так, чтобы иметь возможность свободно вызывать их для всевозможных комбинаций. Но разница между мыслителем и художником та, что у последнего восприимчивость гораздо живее и сильнее. Оба они почерпают свой взгляд на мир из фактов, успевших дойти до их сознания. Но человек с более живой восприимчивостью, «художническая натура», сильно поражается самым первым фактом известного рода, представившимся ему в окружающей действительности. У него еще нет теоретических соображений, которые бы могли объяснить этот факт; но он видит, что тут есть что-то особенное, заслуживающее внимания, и с жадным любопытством всматривается в самый факт, усваивает его, носит его в своей душе сначала как единичное представление, потом присоединяет к нему другие, однородные, факты и образы и, наконец, создает тип, выражающий в себе все существенные черты всех частных явлений этого рода, прежде замеченных художником. Мыслитель, напротив, не так скоро и не так сильно поражается. Первый факт нового рода не производит на него живого впечатления; он большею частию едва примечает этот факт и проходит мимо него, как мимо странной случайности, даже не трудясь его усвоить себе. (Не говорим, разумеется, о личных отношениях: влюбиться, рассердиться, опечалиться – всякий философ может столь же быстро, при первом же появлении факта, как и поэт.) Только уже потом, когда много однородных фактов наберется в сознании, человек с слабой восприимчивостью обратит на них наконец свое внимание. Но тут обилие частных представлений, собранных прежде и неприметно покоившихся в его сознании, дает ему возможность тотчас же составить из них общее понятие и, таким образом, немедленно перенести новый факт из живой действительности в отвлеченную сферу рассудка. А здесь уже приискивается для нового понятия надлежащее место в ряду других идей, объясняется его значение, делаются из него выводы и т. д. При этом мыслитель – или, говоря проще, человек рассуждающий – пользуется как действительными фактами и теми образами, которые воспроизведены из жизни искусством художника. Иногда даже эти самые образы наводят рассуждающего человека на составление правильных понятий о некоторых из явлений действительной жизни. Таким образом, совершенно ясным становится значение художнической деятельности в ряду других отправлений общественной жизни: образы, созданные художником, собирая в себе, как в фокусе, факты действительной жизни, весьма много способствуют составлению и распространению между людьми правильных понятий о вещах.

Отсюда ясно, что главное достоинство писателя-художника состоит в правде его изображений; иначе из них будут ложные выводы, составятся, по их милости, ложные понятия. Но как понимать правду художественных изображений? Собственно говоря, безусловной неправды писатели никогда не выдумывают: о самых нелепых романах и мелодрамах нельзя сказать, чтобы представляемые в них страсти и пошлости были безусловно ложны, т. е. невозможны даже как уродливая случайность. Но неправда подобных романов и мелодрам именно в том и состоит, что в них берутся случайные, ложные черты действительной жизни, не составляющие ее сущности, ее характерных особенностей. Они представляются ложью и в том отношении, что если по ним составлять теоретические понятия, то можно прийти к идеям совершенно ложным. Есть, напр., авторы, посвятившие свой талант на воспевание сладострастных сцен и развратных похождений; сладострастие изображается ими в таком виде, что если им поверить, то в нем одном только и заключается истинное блаженство человека. Заключение, разумеется, нелепое, хотя, конечно, и бывают действительно люди, которые, по степени своего развития, и не способны понять другого блаженства, кроме этого… Были другие писатели, еще более нелепые, которые превозносили доблести воинственных феодалов, проливавших реки крови, сожигавших города и грабивших вассалов своих. В описании подвигов этих грабителей не было прямой лжи; но они представлены в таком свете, с такими восхвалениями, которые ясно свидетельствуют, что в душе автора, воспевавшего их, не было чувства человеческой правды. Таким образом, всякая односторонность и исключительность уже мешает полному соблюдению правды художником. Следовательно, художник должен – или в полной неприкосновенности сохранить свой простой, младенчески непосредственный взгляд на весь мир, или (так как это совершенно невозможно в жизни) спасаться от односторонности возможным расширением своего взгляда, посредством усвоения себе тех общих понятий, которые выработаны людьми рассуждающими. В этом может выразиться связь знания с искусством. Свободное претворение самых высших умозрений в живые образы и, вместе с тем, полное сознание высшего, общего смысла во всяком, самом частном и случайном факте жизни – это есть идеал, представляющий полное слияние науки и поэзии и доселе еще никем не достигнутый. Но художник, руководимый правильными началами в своих общих понятиях, имеет все-таки ту выгоду пред неразвитым или ложно развитым писателем, что может свободнее предаваться внушениям своей художнической натуры. Его непосредственное чувство всегда верно указывает ему на предметы; но когда его общие понятия ложны, то в нем неизбежно начинается борьба, сомнения, нерешительность, и если произведение его и не делается оттого окончательно фальшивым, то все-таки выходит слабым, бесцветным и нестройным. Напротив, когда общие понятия художника правильны и вполне гармонируют с его натурой, тогда эта гармония и единство отражаются и в произведении. Тогда действительность отражается в произведении ярче и живее, и оно легче может привести рассуждающего человека к правильным выводам и, следовательно, иметь более значения для жизни.

Если мы применим все сказанное к сочинениям Островского и припомним то, что говорили выше о его критиках, то должны будем сознаться, что его литературная деятельность не совсем чужда была тех колебаний, которые происходят вследствие разногласия внутреннего художнического чувства с отвлеченными, извне усвоенными понятиями. Этими-то колебаниями и объясняется то, что критика могла делать совершенно противоположные заключения о смысле фактов, выставлявшихся в комедиях Островского. Конечно, обвинения его в том, что он проповедует отречение от свободной воли, идиотское смирение, покорность и т. д., должны быть приписаны всего более недогадливости критиков; но все-таки, значит, и сам автор недостаточно оградил себя от подобных обвинений. И действительно, в комедиях «Не в свои сани не садись», «Бедность не порок» и «Не так живи, как хочется» – существенно дурные стороны нашего старинного быта обставлены в действии такими случайностями, которые как будто заставляют не считать их дурными. Будучи положены в основу названных пьес, эти случайности доказывают, что автор придавал им более значения, нежели они имеют в самом деле, и эта неверность взгляда повредила цельности и яркости самих произведений. Но сила непосредственного художнического чувства не могла и тут оставить автора, – и потому частные положения и отдельные характеры, взятые им, постоянно отличаются неподдельной истиною. Редко-редко увлечение идеей доводило Островского до натяжки в представлении характеров или отдельных драматических положений, как, например, в той сцене в «Не в свои сани не садись», где Бородкин объявляет желание взять за себя опозоренную дочь Русакова. Во всей пьесе Бородкин выставляется благородным и добрым по-старинному; последний же его поступок вовсе не в духе того разряда людей, которых представителем служит Бородкин. Но автор хотел приписать этому лицу всевозможные добрые качества, и в числе их приписал даже такое, от которого настоящие Бородкины, вероятно, отреклись бы с ужасом. Но таких натяжек чрезвычайно мало у Островского: чувство художественной правды постоянно спасало его. Гораздо чаще он как будто отступал от своей идеи, именно по желанию остаться верным действительности. Люди, которые желали видеть в Островском непременно сторонника своей партии, часто упрекали его, что он недостаточно ярко выразил ту мысль, которую хотели они видеть в его произведении. Например, желая видеть в «Бедности не порок» апофеозу смирения и покорности старшим, некоторые критики упрекали Островского за то, что развязка пьесы является не необходимым следствием нравственных достоинств смиренного Мити. Но автор умел понять практическую нелепость и художественную ложность такой развязки и потому употребил для нее случайное вмешательство Любима Торцова. Так точно за лицо Петра Ильича в «Не так живи, как хочется» автора упрекали, что он не придал этому лицу той широты натуры, того могучего размаха, какой, дескать, свойствен русскому человеку, особенно в разгуле{24} . Но художническое чутье автора дало ему понять, что его Петр, приходящий в себя от колокольного звона, не есть представитель широкой русской натуры, забубённой головы, а довольно мелкий трактирный гуляка. За «Доходное место» тоже слышались довольно забавные обвинения. Говорили, – зачем Островский вывел представителем честных стремлений такого плохого господина, как Жадов; сердились даже на то, что взяточники у Островского так пошлы и наивны, и выражали мнение, что «гораздо лучше было бы выставить на суд публичный тех людей, которые обдуманно и ловко созидают, развивают, поддерживают взяточничество, холопское начало и со всей энергией противятся всем, чем могут, проведению в государственный и общественный организм свежих элементов». При этом, прибавляет требовательный критик, «мы были бы самыми напряженными, страстными зрителями то бурного, то ловко выдерживаемого столкновения двух партий» («Атеней», 1858 г., № 10){25} . Такое желание, справедливое в отвлечении, доказывает, однако, что критик совершенно не умел понять то темное царство, которое изображается у Островского и само предупреждает всякое недоумение о том, отчего такие-то лица пошлы, такие-то положения случайны, такие-то столкновения слабы. Мы не хотим никому навязывать своих мнений; но нам кажется, что Островский погрешил бы против правды, наклепал бы на русскую жизнь совершенно чуждые ей явления, если бы вздумал выставлять наших взяточников как правильно организованную, сознательную партию. Где вы у нас нашли подобные партии? В чем открыли вы следы сознательных, обдуманных действий? Поверьте, что если б Островский принялся выдумывать таких людей и такие действия, то как бы ни драматична была завязка, как бы ни рельефно были выставлены все характеры пьесы, произведение все-таки в целом осталось бы мертвым и фальшивым. И то уже есть в этой комедии фальшивый тон в лице Жадова; но и его почувствовал сам автор, еще прежде всех критиков. С половины пьесы он начинает спускать своего героя с того пьедестала, на котором он является в первых сценах, а в последнем акте показывает его решительно неспособным к той борьбе, какую он принял было на себя. Мы в этом не только не обвиняем Островского, но, напротив, видим доказательство силы его таланта. Он, без сомнения, сочувствовал тем прекрасным вещам, которые говорит Жадов; но в то же время он умел почувствовать, что заставить Жадова делать все эти прекрасные вещи – значило бы исказить настоящую русскую действительность. Здесь требование художественной правды остановило Островского от увлечения внешней тенденцией и помогло ему уклониться от дороги гг. Соллогуба и Львова{26} . Пример этих бездарных фразеров показывает, что смастерить механическую куколку и назвать ее честным чиновником вовсе не трудно; но трудно вдохнуть в нее жизнь и заставить ее говорить и действовать по-человечески. Занявшись изображением честного чиновника, и Островский не везде преодолел эту трудность; но все-таки в его комедии натура человеческая много раз сказывается из-за громких фраз Жадова. И в этом уменье подмечать натуру, проникать в глубь души человека, уловлять его чувства, независимо от изображения его внешних, официальных отношений, – в этом мы признаем одно из главных и лучших свойств таланта Островского. И поэтому мы всегда готовы оправдать его от упрека в том, что он в изображении характера не остался верен тому основному мотиву, какой угодно будет отыскать в нем глубокомысленным критикам.

Точно так же мы оправдываем Островского в случайности и видимой неразумности развязок в его комедиях. Где же взять разумности, когда ее нет в самой жизни, изображаемой автором? Без сомнения, Островский сумел бы представить для удержания человека от пьянства какие-нибудь резоны более действительные, нежели колокольный звон; но что же делать, если Петр Ильич был таков, что резонов не мог понимать? Своего ума в человека не вложишь, народного суеверия не переделаешь. Придавать ему смысл, которого оно не имеет, значило бы искажать его и лгать на самую жизнь, в которой оно проявляется. Так точно и в других случаях: создавать непреклонные драматические характеры, ровно и обдуманно стремящиеся к одной цели, придумывать строго соображенную и тонко веденную интригу – значило бы навязывать русской жизни то, чего в ней вовсе нет. Говоря по совести, никто из нас не встречал в своей жизни мрачных интриганов, систематических злодеев, сознательных иезуитов. Если у нас человек и подличает, так больше по слабости характера; если сочиняет мошеннические спекуляции, так больше оттого, что окружающие его очень уж глупы и доверчивы; если и угнетает других, то больше потому, что это никакого усилия не стоит, так все податливы и покорны. Наши интриганы, дипломаты и злодеи постоянно напоминают мне одного шахматного игрока, который говорил мне: «Это вздор, будто можно рассчитать заранее свою игру; игроки только напрасно. хвалятся этим; а в самом-то деле больше трех ходов вперед невозможно рассчитать». И этот игрок многих еще обыгрывал: другие, стало быть, и трех-то ходов не рассчитывали, а так только – смотрели на то, что у них под носом. Такова и вся наша русская жизнь: кто видит на три шага вперед, тот уже считается мудрецом и может надуть и оплести тысячи людей. А тут хотят, чтобы художник представлял нам в русской коже каких-нибудь Тартюфов, Ричардов, Шейлоков! По нашему мнению, такое требование совершенно нейдет к нам и сильно отзывается схоластикой. По схоластическим требованиям, произведение искусства не должно допускать случайности; в нем все должно быть строго соображено, все должно развиваться последовательно из одной данной точки, с логической необходимостью и в то же время естественностью! Но если естественность требует отсутствия логической последовательности? По мнению схоластиков, не нужно брать таких сюжетов, в которых случайность не может быть подведена под требования логической необходимости. По нашему же мнению, для художественного произведения годятся всякие сюжеты, как бы они ни были случайны, и в таких сюжетах нужно для естественности жертвовать даже отвлеченною логичностью, в полной уверенности, что жизнь, как и природа, имеет свою логику и что эта логика, может быть, окажется гораздо лучше той, какую мы ей часто навязываем… Вопрос этот, впрочем, слишком еще нов в теории искусства, и мы не хотим выставлять свое мнение как непреложное правило. Мы только пользуемся случаем высказать его по поводу произведений Островского, у которого везде на первом плане видим верность фактам действительности и даже некоторое презрение к логической замкнутости произведения – и которого комедии, несмотря на то, имеют и занимательность и внутренний смысл.

Высказавши эти беглые замечания, мы, прежде чем перейдем к главному предмету нашей статьи, должны сделать еще следующую оговорку. Признавая главным достоинством художественного произведения жизненную правду его, мы тем самым указываем и мерку, которою определяется для нас степень достоинства и значения каждого литературного явления. Судя по тому, как глубоко проникает взгляд писателя в самую сущность явлений, как широко захватывает он в своих изображениях различные стороны жизни, – можно решить и то, как велик его талант. Без этого все толкования будут напрасны. Например, у г. Фета есть талант, и у г. Тютчева есть талант: как определить их относительное значение? Без сомнения, не иначе как рассмотрением сферы, доступной каждому из них. Тогда и окажется, что талант одного способен во всей силе проявляться только в уловлении мимолетных впечатлений от тихих явлений природы, а другому доступны, кроме того, – и знойная страстность, и суровая энергия, и глубокая дума, возбуждаемая не одними стихийными явлениями, но и вопросами нравственными, интересами общественной жизни. В показании всего этого и должна бы, собственно, заключаться оценка таланта обоих поэтов. Тогда читатели и без всяких эстетических (обыкновенно очень туманных) рассуждений поняли бы, какое место в литературе принадлежит и тому и другому поэту. Так мы полагаем поступить и с произведениями Островского. Все предыдущее изложение привело нас до сих пор к признанию того, что верность действительности, жизненная правда – постоянно соблюдаются в произведениях Островского и стоят на первом плане, впереди всяких задач и задних мыслей. Но этого еще мало: ведь и г. Фет очень верно выражает неопределенные впечатления природы, и, однако ж, отсюда вовсе не следует, чтобы его стихи имели большое значение в русской литературе. Для того чтобы сказать что-нибудь определенное о таланте Островского, нельзя, стало быть, ограничиться общим выводом, что он верно изображает действительность; нужно еще показать, как обширна сфера, подлежащая его наблюдениям, до какой степени важны те стороны фактов, которые его занимают, и как глубоко проникает он в них. Для этого-то и необходимо реальное рассмотрение того, что есть в его произведениях.

Общие соображения, которые в этом рассмотрении должны руководить нас, состоят в следующем:

Островский умеет заглядывать в глубь души человека, умеет отличать натуру от всех извне принятых уродств и наростов; оттого внешний гнет, тяжесть всей обстановки, давящей человека, чувствуются в его произведениях гораздо сильнее, чем во многих рассказах, страшно возмутительных по содержанию, но внешнею, официальною стороною дела совершенно заслоняющих внутреннюю, человеческую сторону.

Комедия Островского не проникает в высшие слои нашего общества, а ограничивается только средними, и потому не может дать ключа к объяснению многих горьких явлений, в ней изображаемых. Но тем не менее она легко может наводить на многие аналогические соображения, относящиеся и к тому быту, которого прямо не касается; это оттого, что типы комедий Островского нередко заключают в себе не только исключительно купеческие или чиновничьи, но и общенародные черты.

Деятельность общественная мало затронута в комедиях Островского, и это, без сомнения, потому, что сама гражданская жизнь наша, изобилующая формальностями всякого рода, почти не представляет примеров настоящей деятельности, в которой свободно и широко мог бы выразиться человек. Зато у Островского чрезвычайно полно и рельефно выставлены два рода отношений, к которым человек еще может у нас приложить душу свою, – отношения семейные и отношения по имуществу. Не мудрено поэтому, что сюжеты и самые названия его пьес вертятся около семьи, жениха, невесты, богатства и бедности.

Драматические коллизии и катастрофа в пьесах Островского все происходят вследствие столкновения двух партий – старших и младших, богатых и бедных, своевольных и безответных. Ясно, что развязка подобных столкновений, по самому существу дела, должна иметь довольно крутой характер и отзываться случайностью.

С этими предварительными соображениями вступим теперь в этот мир, открываемый нам произведениями Островского, и постараемся всмотреться в обитателей, населяющих это темное царство. Скоро вы убедитесь, что мы недаром назвали его темным.

Тип: Проблемно-тематический анализ произведения

Свою пьесу А.Н.Островский закончил в 1859 году, накануне отмены крепостного права. Россия находилась в ожидании реформы, и пьеса стала первым этапом в осознании грядущих перемен в обществе.

В своем произведении Островский представляет нам купеческую среду, олицетворяющую «темное царство». Автор показывает целую галерею отрицательных образов на примере жителей города Калинова. На примере горожан нам раскрывается их невежественность, необразованность, приверженность к старым порядкам. Можно сказать, что все калиновцы находятся в кандалах старинного «домостроя».

Яркими представителями «темного царства» в пьесе являются «отцы» города в лице Кабанихи и Дикого. Марфа Кабанова истязает окружающих и близких ей людей упреками и подозрительностью. Она во всем опирается на авторитет старины и ждет того же от окружающих. Про ее любовь к сыну и дочери и говорить не приходится, дети Кабанихи полностью подчинены ее власти. Все в доме Кабановой держится на страхе. Пугать и унижать - вот ее философия.

Дикой гораздо примитивнее Кабановой. Это образ настоящего самодура. Своими криками и руганью этот герой унижает других людей, тем самым как бы поднимаясь над ними. Мне кажется, что это способ самовыражения для Дикого: «Да что ж ты мне прикажешь с собой делать, когда у меня сердце такое!»; «изругал, так изругал, что лучше требовать нельзя, чуть не прибил. Вот оно, какое сердце-то у меня!».

Беспричинная брань Дикого, лицемерная придирчивость Кабанихи - все это от бессилия героев. Чем реальнее перемены в обществе и людях, тем сильнее начинают звучать их протестующие голоса. Но в ярости этих героев нет смысла: от их слов остается лишь пустой звук. «…А все как-то неспокойно, нехорошо им. Помимо их, не спросясь их, выросла другая жизнь с другими началами, и хотя далеко она, еще и не видна хорошенько, но уже дает себя предчувствовать и посылает нехорошие видения темному произволу», - пишет Добролюбов о пьесе.

Дикому, Кабанихе, да и всему городу противопоставляются образы Кулигина и Катерины. В своих монологах Кулигин пытается образумить жителей Калинова, открыть им глаза на происходящее вокруг. Например, все горожане находятся в диком, природном ужасе от грозы и воспринимают ее как кару небесную. Один лишь Кулигин не боится, а видит в грозе естественное явление природы, прекрасное и величественное. Он предлагает построить громоотвод, но не находит одобрения и понимания окружающих. Несмотря на все это, «темное царство» не сумело поглотить этого чудака-самоучку. Среди дикости и самодурства он сохранил в себе человека.

Но не все герои пьесы могут противостоять жестоким нравам «темного царства». Тихон Кабанов забит, затравлен этим обществом. Поэтому образ его трагичен. Герой не смог сопротивляться, с детства он во всем соглашался с матерью, никогда не перечил ей. И только в конце пьесы перед телом мертвой Катерины Тихон решается противостоять матери и даже обвиняет ее в смерти своей жены.

Сестра Тихона, Варвара, находит свой способ выживания в Калинове. Сильный, смелый и хитрый характер позволяет девушке приспособиться к жизни в «темном царстве». Для своего спокойствия и ради избежания неприятностей она живет по принципу «шито да крыто», обманывает и ловчит. Но, совершая все это, Варвара лишь пытается жить, как ей хочется.

Катерина Кабанова – светлая душа. На фоне всего мертвого царства она выделяется своей чистотой и непосредственностью. Эта героиня не погрязла в материальных интересах и устаревших житейских истинах, как другие жители Калинова. Душа ее стремится освободиться от гнета и удушья этих, чужих ей, людей. Полюбив Бориса и изменив мужу, Катерина находится в страшных муках совести. И грозу она воспринимает как кару небесную за ее грехи: «Всякий должен бояться! Не то страшно, что убьет тебя, а то, что смерть вдруг застанет, какая ты есть, со всеми твоими грехами…». Набожная Катерина, не выдержав давления собственной совести, решается на самый страшный грех - самоубийство.

Племянник Дикого, Борис, тоже жертва «темного царства». Он смирился с духовным рабством и сломался под гнетом давления староукладцев. Борис соблазнил Катерину, но у него не хватило сил спасти ее, увезти из ненавистного города. «Темное царство» оказалось сильнее и этого героя.

Еще один представитель «Темного царства» - странница Феклуша. В доме Кабанихи она пользуется большим уважением. Ее невежественные небылицы о дальних странах внимательно слушают и даже верят им. Только в таком темном и невежественном обществе никто не может усомниться в историях Феклуши. Странница поддерживает Кабаниху, чувствуя ее силу и власть в городе.

На мой взгляд, пьеса «Гроза» - произведение гениальное. В ней раскрыто столько образов, столько характеров, что хватило бы на целую энциклопедию отрицательных персонажей. Все невежество, суеверность, необразованность вобрало в себя «темное царство» Калинова. «Гроза» показывает нам, что старый уклад давно изжил себя и не отвечает современным условиям жизни. Перемены уже стоят на пороге «темного царства» и вместе с грозой пытаются пробиться в него. Неважно, что они встречают огромное сопротивление со стороны диких и кабаних. Прочитав пьесу, становится ясно, что все они бессильны перед грядущим.

«ТЁМНОЕ ЦАРСТВО» В ПЬЕСЕ А.Н.ОСТРОВСКОГО «ГРО3А»

1.Вступление.

«Луч света в тёмном царстве».

2.Основная часть.

2.1 Мир города Калинова.

2.2 Образ природы.

2.3 Обитатели Калинова:

а) Дикой и Кабаниха;

б) Тихон, Борис и Варвара.

2.4 Крушение старого мира.

3. Заключение.

Перелом в народном сознании. Да здесь всё как будто из-под неволи.

А. Н. Островский

Пьеса Александра Николаевича Островского «Гроза», вышедшая в свет в 1859 году, была восторженно встречена передовой критикой благодаря, в первую очередь, образу главной героини — Катерины Кабановой. Однако этот прекрасный женский образ, «луч света в тёмном царстве» (по выражению Н. А. Добролюбова), сформировался именно в атмосфере патриархальных купеческих отношений, гнетущей и убивающей всё новое.

Действие пьесы открывается спокойной, неторопливой экспозицией. Островский изображает идиллический мир, в котором живут герои. Это провинциальный город Калинов, который описан очень подробно. Действие разворачивается на фоне прекрасной природы средней полосы России. Кулигин, прогуливаясь по берегу реки, восклицает: « Чудеса, истинно надобно сказать, что чудеса! < … > пятьдесят лет я каждый день гляжу на Волгу и всё наглядеться не могу». Прекрасная природа контрастирует с жестокими нравами города, с нищетой и бесправием его жителей, с их необразованностью и ограниченностью. Герои словно замкнуты в этом мире; они не хотят знать ничего нового и не видят других земель и стран. Купец Дикой и Марфа Кабанова, прозванная Кабанихой, — истинные представители «тёмного царства». Это личности с твёрдым характером, обладающие властью над другими героями и манипулирующие своими родственниками с помощью денежных средств. Они придерживаются старых, патриархальных порядков, которые их полностью устраивают. Кабанова тиранит всех членов своей семьи, постоянно придираясь к сыну и невестке, поучает и критикует их. Однако и у неё уже нет абсолютной уверенности в нерушимости патриархальных устоев, поэтому она из последних сил защищает свой мир. Тихон, Борис и Варвара — представители молодого поколения. Но и они оказались под влиянием старого мира и его порядков. Тихон, полностью подчинённый власти матери, постепенно спивается. И только смерть жены заставляет его выкрикнуть: «Маменька, вы её погубили! Вы, вы, вы … » Борис тоже находится под гнётом своего дяди Дикого. Он надеется получить бабушкино наследство, поэтому терпит издевательства дяди на людях. По требованию Дикого он оставляет Катерину, подтолкнув её этим поступком к самоубийству. Варвара, дочь Кабанихи, — яркая и сильная личность. Создавая видимую покорность и послушание матери, она живёт по-своему. Встречаясь с Кудряшом, Варвара нисколько не беспокоится о моральной стороне своего поведения. Для неё на первом месте оказывается соблюдение внешних приличий, которые заглушают голос совести. Однако патриархальный мир, столь сильный и могущественный, погубивший главную героиню пьесы, умирает. Это чувствуют все герои. Публичное признание Катерины в любви к Борису стало страшным ударом для Кабанихи, знаком того, что старое уходит безвозвратно. Через любовно-бытовой конфликт Островский показал перелом, происходящий в сознании людей. Новое отношение к миру, индивидуальное восприятие действительности сменяют патриархальный, общинный уклад. В пьесе «Гроза» эти процессы изображены особенно ярко и реалистично.

Каждый человек - это единственный и неповторимый мир, со своими поступками, характером, привычками, честью, моралью, чувством собственного достоинства.

Именно проблему чести и собственного достоинства поднимает Островский в своей пьесе «Гроза».

Для того чтобы показать противоречия между грубостью и честью, между невежеством и достоинством, в пьесе показаны два поколения: люди старшего поколения, так называемое «темное царство», и люди нового веяния, более прогрессивные, не

Желающие жить по старым законам и обычаям.

Дикой и Кабанова - типичные представители «темного царства». Именно в этих образах Островский хотел показать господствующий класс в России того времени.

Так кто же такие Дикой и Кабанова? Прежде всего, это самые богатые люди в город де, в их руках - «верховная» власть, при помощи которой они угнетают не только своих крепостных, но и родных. Хорошо о жизни мещан сказал Кулигин: «...А у кого деньги, сударь, тот старается бедного закабалить, чтобы на его труды даровые еще больше денег наживать...», и еще: «В мещанстве, сударь, вы ничего кроме грубости, не увидите...» Так и живут они, ничего не зная, кроме денег, безжалостной эксплуатации, безмерной наживы

За чужой счет. Не без умысла создал Островский эти два типа. Дикой – типичный купчишка, и его круг общения – Кабаниха.

Образы Дикого и Кабановой очень похожи: это грубые, невежественные люди. Они только и занимаются самодурством. Дикого раздражают родные, которые случайно попались к нему на глаза: «...Раз тебе сказал, два тебе сказал: «Не смей мне навстречу попадаться»; тебе все неймется! Мало тебе места-то? Куда ни поди, тут ты и есть!..» А если кто-нибудь придет деньги у Дикого просить, то тут уж без ругани никак не обойдется: «Понимаю я это; да что ж ты мне прикажешь с собой делать, когда у меня сердце такое! Ведь уж знаю, что надо отдать, а все добром не могу. Друг ты мне, и я тебе должен отдать, а приди ты у меня просить - обругаю. Я отдам, отдам, а обругаю. Потому, только заикнись мне о деньгах, у меня всю нутренную разжигать станет; всю нутренную вот разжигает, да и только...»

Кабановой же не нравится, когда Катерина защищает свое человеческое достоинство и пытается уберечь от излишней брани своего мужа. Кабанихе противно то, что кто-то смеет ей перечить, сделать что-то не по ее велению. Но между Диким и Кабановой есть небольшая разница по отношению к родным и окружающим их людям. Дикой ругается открыто, «словно с цепи сорвался», Кабаниха- «под видом благочестия»: «Знаю я, знаю, что вам не по нутру мои слова, да что ж делать-то, я вам не чужая, у меня об вас сердце болит... Ведь от любви родители и строги-то к вам бывают, от любви вас и бранят-то, все

Думают добру научить. Ну, а это нынче не нравится. И пойдут детки-то по людям славить, что мать ворчунья, что мать проходу не дает, со свету сживает. А схорони господи, каким-нибудь словом снохе не угодишь, ну и пошел разговор, что свекровь заела совсем».

Жадность, грубость, невежество, самодурство в этих будет всегда. Эти качества не искоренились, потому что их воспитали так, они выросли в такой же обстановке. Такие как Кабанова и Дикой будут всегда вместе, их невозможно разлучить. Где появился один невежа и самодур, там объявится и другой. Каково бы ни было общество, всегда найдутся люди, которые под маской прогрессивных идей и образованности скрывают, вернее, пытаются скрыть свою глупость, грубость и невежество. Они тиранят окружающих, при этом, нисколько не смущаясь и не боясь понести за это какую-либо ответственность. Дикой и Кабанова - это и есть то самое «темное царство», пережитки, сторонники устоев этого «темного царства». Вот кто они, эти Дикие и Кабановы, глупые, невежественные, лицемерные, грубые. Такой же мир и порядок проповедуют они. Это мир денег, злобы, зависти и вражды. Они ненавидят все новое и прогрессивное. Замысел А. Островского состоял в разоблачении «темного царства», используя образы Дикого и Кабановой. Он обличал всех богатых людей в бездуховности и подлости. В основном в светских обществах России XIX века были такие Дикие и Кабановы, что и показал нам автор в своей драме «Гроза».

Открывается занавес. И взору зрителя представляется высокий берёг Волги, городской сад, гуляющие и беседующие жители прелестного городка Калинова. Красота пейзажа вызывает поэтический восторг Кулигина и удивительно гармонирует с привольной русской народной песней. Неспешно течет разговор городских обывателей, в котором уже слегка приоткрывается скрытая от постороннего взгляда жизнь Калинова.

Талантливый механик-самоучка Кулигин называет его нравы «жестокими». В чем же он видит проявление этого? Прежде всего в той бедности и грубости, которая царит в мещанской среде. Причина предельно ясна зависимость трудового населения от власти денег, сосредоточенных в руках богатого купечества города. Но, продолжая рас сказ о нравах Калинова, Кулигин отнюдь не идеализирует взаимоотношения купеческого сословия, которое, по его словам, подрывает торговлю друг у друга, пишет «злостные кляузы». Единственный образованный человек Кали-нова обращает внимание на одну немаловажную деталь, явственно проступающую в забавном рассказе о том, как Дикой объяснялся с городничим по поводу жалобы на него мужиков.

Вспомним гоголевского «Ревизора», в котором купцы и пикнуть не смели при градоначальнике, а покорно мирились с его тиранией и бесконечными поборами. А в «Грозе» в ответ на замечание главного лица города о его нечестном поступке Дикой

Только снисходительно похлопывает представителя власти по плечу, даже не считая нужным оправдываться. Значит, деньги и власть стали здесь синонимами. Поэтому нет никакой управы на Дикого, который оскорбляет весь город. Никто не может угодить ему, никто не застрахован от его неистовой ругани. Дикой своевольничает и самодурствует, потому что не встречает сопротивления и уверен в собственной безнаказанности. Этот герой со своей грубостью, жадностью и невежеством олицетворяет основные черты калиновского «темного царства». Причем его злоба и раздражение особенно возрастают в тех случаях, когда речь идет или о деньгах, которые нужно вернуть, или о чем-то недоступном его пониманию. Поэтому он так ругает племянника Бориса, ибо один его вид

Напоминает о наследстве, которое по завещанию нужно разделить с ним. Поэтому он так набрасывается на Кулигина, пытающегося объяснить ему принцип действия громоотвода. Дикого возмущает представление о грозе как об электрических разрядах. Он, как и все калиновцы, убежден в том, что гроза посылается! людям в напоминание об ответственности за их поступки. Это не просто невежество и суеверие, это передающаяся из поколения в поколение народная мифология, перед которой умолкает язык логического разума. Значит, даже в буйном, неуправляемом самодуре Диком живет эта нравственная истина, заставляя его всенародно кланяться в ноги мужику, которого он изругал во время поста. Если даже у Дикого случаются приступы раскаяния, то еще более религиозной и благочестивой кажется сначала богатая купеческая вдова Марфа Игнатьевна Кабанова. В отличие от Дикого она никогда не повысит голоса, не будет бросаться на людей, как цепная собака. Но деспотизм ее натуры вовсе не является тайной для калинов-цев. Еще до появления на сцене этой героини мы слышим хлесткие и меткие реплики горожан в ее адрес. «Ханжа, сударь. Нищих оделяет, а домашних заела совсем», - говорит о ней Кулигин Борису. И первая же встреча с Кабанихой убеждает нас в правильности этой

Характеристики. Ее самодурство ограничено сферой семьи, которую она безжалостно тиранит. Кабаниха искалечила собственного сына, превратив его в жалкого, безвольного человека, который только и делает, что оправдывается перед ней за несуществующие грехи. Жестокая, деспотичная Кабаниха превратила в ад жизнь своих детей и невестки, постоянно истязая их, изводя упреками, жалобами и подозрениями. Поэтому ее дочь Варвара! , смелая, волевая девушка, вынуждена жить по принципу: «...делай, что хочешь, только бы шито да крыто было». Поэтому не могут быть счастливы Тихон и Катерина.


Страница: [ 1 ]
Включайся в дискуссию
Читайте также
Йошта рецепты Ягоды йошты что можно приготовить на зиму
Каково значение кровеносной системы
Разделка говядины: что выбрать и как готовить?