Подпишись и читай
самые интересные
статьи первым!

Писатель андрей макин избран членом французской академии. Андрей макин Макин писатель

Перевод с французского Ю.ЯХНИНОЙ и Н.ШАХОВСКОЙ

Марианне Верон и Эрберу Лоттману, Лоре и Тьерри де Монталамбер, Жану-Кристофу

«Станет ли сибиряк просить у неба оливковых деревьев, а провансалец – клюквы?»

Жозеф де Местр. Петербургские вечера

«Я спросил у русского писателя о методе его работы, удивившись, почему он не переводит себя сам, ведь говорил он на очень чистом французском языке, с некоторой замедленностью, вызванной изощренностью его ума.

Он признался мне, что его замораживает Академия и ее словарь».

Альфонс Доде. Тридцать лет в Париже

Часть первая

Еще ребенком я догадывался, что эта особенная улыбка для каждой женщины означает удивительную маленькую победу. Да, мимолетное торжество над несбывшимися мечтами, над грубостью мужчин, над тем, что прекрасное и подлинное встречается в здешнем мире так редко. Если бы в ту пору я мог выразить это словами, я назвал бы такую манеру улыбаться «женственностью»… Но тогда мой язык был еще слишком конкретен. Я довольствовался тем, что разглядывал женские лица на фотографиях в нашем семейном альбоме и на некоторых улавливал этот отблеск красоты.

Эти женщины знали – чтобы быть красивыми, за несколько секунд до того, как их ослепит вспышка, надо произнести по слогам таинственные французские слова, смысл которых понимали немногие: «пё-титё-помм…» И тогда рот не растягивался в игривом блаженстве и не сжимался в напряженной гримасе, а словно по волшебству образовывал изящную округлость. И все лицо преображалось. Брови чуть заметно выгибались, овал щек удлинялся. Стоило сказать «пётитё помм», и тень отрешенной, мечтательной нежности заволакивала взгляд, утончала черты, и на снимок ложился приглушенный свет минувших дней.

Чары этой фотомагии усвоили самые разные женщины. Хотя бы вот эта московская родственница на единственной цветной фотографии в наших альбомах. Жена дипломата, она обычно разговаривала сквозь зубы и вздыхала от скуки, даже не успев вас выслушать. Но на фотографии я сразу распознал влияние «пётитё помм».

Отсвет этих слов ложился на лицо бесцветной провинциалки, безымянной тетушки, о которой вспоминали, только когда речь заходила о женщинах, так и не вышедших замуж после массового истребления мужчин во время последней войны. Даже Глаша, единственная в нашей семье крестьянка, на немногочисленных фотографиях, у нас сохранившихся, демонстрировала эту чудодейственную улыбку. Был, наконец, целый рой молоденьких родственниц, которые надували губки, стараясь на несколько бесконечных секунд, пока их снимали, удержать это ускользающее французское волшебство. Шепча свое «пётитё помм», они еще могли продолжать верить, что вся предстоящая жизнь будет соткана из таких благодатных мгновений…

Эту вереницу взглядов и лиц изредка перебивало изображение женщины с тонкими правильными чертами лица и большими серыми глазами. В самых старых альбомах она была еще молодой, и улыбка ее была пронизана потаенным очарованием «пётитё помм». Потом, с годами, в альбомах, все более новых и близких нашему времени, это выражение стиралось, подергиваясь дымкой печали и простоты.

Именно эта женщина, француженка, затерявшаяся в снежной бескрайности России, и научила остальных слову, которое дарило красоту. Моя бабушка по матери… Она родилась в начале века во Франции, в семье Норбера и Альбертины Лемонье. Тайна «пётитё помм» была, быть может, самой первой легендой, очаровавшей наше детство. И вдобавок это были одни из первых слов того языка, который моя мать в шутку называла «твой родной бабушки язык».

Однажды я обнаружил фотографию, которую не должен был видеть… Я проводил каникулы у бабушки, в городе на краю русской степи, где она оказалась после войны. Жаркие летние сумерки медленно затопляли комнаты сиреневым светом. Этот как бы нереальный свет ложился на фотографии, которые я рассматривал у открытого окна. Снимки были самыми старыми в нашем альбоме. Их образы уходили за далекий рубеж революции 1917 года, воскрешали времена царей и, главное, пробивали железный занавес, в ту пору весьма плотный, перенося меня то на паперть готического собора, то в аллею сада, поражавшего безупречной геометричностью своих насаждений. Я погружался в предысторию нашей семьи… И вдруг эта фотография!

Я увидел ее, когда из чистого любопытства открыл конверт, вложенный между последней страницей альбома и его обложкой. Непременная пачка фотографий, которые считаются недостойными чести фигурировать на шершавых картонных страницах альбома: пейзажи, про которые никто уже не помнит, где они сняты, лица, утратившие объемность, которую придает чувство или воспоминания. Про такую пачку каждый раз говорят, что надо бы ее рассортировать и решить судьбу этих неприкаянных душ…

Среди этих-то незнакомых людей и забытых пейзажей я ее и увидел… Молодая женщина, одежда которой странно выделялась на фоне элегантных нарядов тех, кто был изображен на других фотографиях. На ней был толстый ватник грязно-серого цвета, мужская шапка-ушанка. К груди она прижимала ребенка, завернутого в шерстяное одеяло.

«Каким образом затесалась она в общество этих мужчин во фраках и женщин в вечерних туалетах?» – пораженный, раздумывал я. И вообще вокруг нее на других фотографиях – величавые проспекты, колоннады, виды Средиземноморья. Присутствие этой женщины было анахронизмом, неуместным, необъяснимым. Вырядившаяся в одежду, в которой в наши дни расхаживали только женщины, зимой расчищавшие улицы от снежных завалов, она выглядела самозванкой в нашем семейном прошлом.

Я не слышал, как вошла бабушка. Она положила руку мне на плечо. Я вздрогнул, а потом, показав ей фотографию, спросил:

– Кто эта женщина?

На мгновение в глазах моей бабушки, всегда таких спокойных, метнулся испуг. Каким-то даже небрежным тоном она ответила вопросом на вопрос:

– Какая женщина?

Мы оба замолчали и прислушались. Комнату наполнило странное шуршание. Бабушка обернулась и, как мне показалась, обрадованно воскликнула:

– Мертвая голова! Смотри, мертвая голова!

Я увидел большую коричневую бабочку, сумеречного бражника, который трепетал, пытаясь проникнуть в обманную глубину зеркала. Я бросился к нему с вытянутой рукой, уже предвкушая, как мою ладонь защекочут его бархатистые крылышки… Но тут я заметил необычный размер бабочки.

– Да их же две! Это сиамские близнецы! – воскликнул я.

В самом деле, казалось, бабочки слиплись одна с другой. И тельца их судорожно трепыхались. К моему удивлению, бабочка-двойняшка не обращала на меня ни малейшего внимания и не пыталась спастись. Прежде чем накрыть ее ладонью, я успел заметить белые пятнышки на ее спинке – пресловутую мертвую голову. Мы больше не возвращались к разговору о женщине в ватнике… Я провожал взглядом полет отпущенной на волю бабочки – в небе она раздвоилась, и я понял, насколько способен понять десятилетний мальчик, что означало это слияние. Бабушкино смущение перестало меня удивлять.

Гонкуровский лауреат Андрей Макин о проблемах русской и французской литературы.


Пятнадцать лет назад Андрей Макин стал первым русским писателем, получившим Гонкуровскую премию за роман "Французское завещание". Его романы изданы более чем в сорока странах. В беседе с парижским корреспондентом "Известий" Андрей Макин сожалел о том, что русские - в отличие от американцев - не сумели создать "положительный образ" страны.

известия: Какую роль Гонкуровская премия сыграла в вашей жизни?

Андрей Макин: "Французское завещание" и до Гонкура имело тираж около пятидесяти тысяч экземпляров. Успех, впрочем, мало повлиял на мой стиль жизни. Я не обзавелся дорогим автомобилем, у меня нет виллы и даже скромного загородного дома. Вероятно, моя жизнь не вписывается в идеал материального преуспевания. Может быть, сказывается и ригористское советское воспитание.

и: Пригодился опыт советской жизни - минимум материального и максимум духовного?

Макин: Этот принцип мне близок. Соблазны? Вопрос "быть или не быть" звучит сегодня как "быть или иметь". Вещи, престиж, социальные роли владеют нами, превращая нас в емкости для всего лишнего. Когда обеспечен насущный минимум, стоит задуматься не о поглощении, а о сотворении.

и: Муки творчества - тяжкое бремя. Говорят, когда вы писали "Преступление Ольги Арбелиной", то чуть не повесились?

Макин: Это журналистское преувеличение. "Хоть в петлю лезь!" означает не намерение свести счеты с жизнью, а необходимую долю отчаяния перед недостижимостью совершенства.

и: Все ваши книги были так или иначе связаны с исторической родиной. Но пару лет назад вы сказали, что литературный континент под названием "Россия" уже освоили.

Макин: Весьма легкомысленная гипербола. Кому под силу "освоить" Россию? С юных лет я храню в памяти массу историй, целые пласты человеческих судеб из военного или тюремного прошлого. И я продолжаю открывать для себя удивительные русские судьбы. Недавно во французской Полинезии я встретил пожилую таитянку, вдову русского казачьего офицера, который после войны занимался там развитием конного спорта. Еще один островок русского архипелага.

и: Во Франции вы пишите по-французски. Но, наверное, в Красноярске, где вы родились, проба пера была на русском?

Макин: В молодости, как это часто бывает, я пробовал свои силы в поэзии. Но вопрос о выборе языка не главный. Я нередко бываю в Австралии и думаю, что, прожив там лет десять, смог бы писать книги по-английски. Но есть что-то более тонкое и глубинно личное, чем язык в его чисто лингвистическом понимании. Это ваше личное мировидение. На каком языке вы его выразите, безусловно, имеет значение, но главное - сохранить его абсолютно индивидуальную и только вам принадлежащую духовную и поэтическую суть. Бальзак и Пруст - два разных французских языка. Стендаль и Габриэль Осмонд (современный французский писатель. - "Известия") - две разные языковые реальности. Язык - лишь шифр, форма записи вашего внутреннего мира. Мира неповторимого, уникального. А если "повторимого", тогда и санскрит с латынью не сделают из него хорошую книгу.

и: Почему некоторые русские классики не любили французов? Вспомним хотя бы "француз убогий", "французик из Бордо"...

Макин: Русским казалось, что у французов много показного - гипертрофия формы в ущерб содержанию. Помните, Фонвизин удивлялся, заметив, что манжеты у французских аристократов кружевные, манишки шелковые, а рубашки из холстины? А ему отвечали: "Так под камзолом же не видно!"

и: Значит, русские более искренние?

Макин: Эта наша искренность может запросто граничить с бестактностью, с грубостью, с желанием влезть в душу. По отношению к ближнему своему мы, русские, то и дело встаем в позу всеведущего бога - судим, даем уроки. Однажды в Петербурге я видел группу крепко подвыпивших мужчин и женщин. Одна из них вынесла очень характерный для России вердикт: "Да ты передо мной ничто!" Это касалось сидящего на земле мужичка. Человек не может быть "ничто". Самый падший - это "что-то". Раздавленная - но судьба. Исковерканная - но личность.

и: Нынешних французских писателей никак не назовешь бунтарями.

Макин: Не только французских. Миру необходима духовная революция. Революция без ломания стульев, дворцов и генофонда нации. Необходимо понимание, что отсчет времени до целой череды апокалипсисов - экологического, демографического, ядерного - идет уже весьма резво. И что человечество в его нынешней техногенно-разрушительной ипостаси просто нежизнеспособно. Французам же, раз о них речь, не мешало бы для начала превозмочь эпидемию политической корректности. Большое преимущество этой нации - острая декартовская мысль, аналитический ум. Прискорбно будет, если эта интеллектуальная сила растворится в сусле выхолощенных сладковатых идеек.

и: Разве французская общественная модель так плоха?

и: Французский писатель Жан-Мари Гюстав Леклезио недавно получил Нобелевскую премию. Вас удивил этот выбор?

Макин: Это идеальный лауреат. Гуманист, защитник природы и патриархальных цивилизаций. Его персонажи всегда прекрасны. Это меня немного настораживает.

и: Каковы ваши шансы на эту награду?

Макин: Я буду следующим (смеется) и приглашу вас в Стокгольм как корреспондента "Известий". Есть поговорка: "Награды не надо просить, от них не надо отказываться, их не надо носить". В свое время Бунин был в восторге. Я менее чувствителен к почестям. Может, мне не хватает тщеславия.

и: Ну а кому из русских вы дали бы Нобелевскую премию?

Макин: Довлатову. Я его ставлю выше Чехова, хотя сравнения такого рода лишены большого смысла. Но ему бы пришлось давать премию посмертно. А это, по-моему, не практикуется.

и: Вы много путешествуете по Франции. Какое отношение к русским? Общественное мнение формируют СМИ?

Макин: Во французской прессе трудно найти не то что статью, а пару добрых слов о России. Мы сами в этом виноваты. Не сумели создать "положительный образ" страны. Американцы не жалеют средств, фабрикуя свой имидж. В России же между литературно-киношной "чернухой" и эстрадной клоунадой - лишь скучный официоз. А ведь удачи в создании героического образа были - возьмите того же Штирлица. По сравнению с ним Джеймс Бонд - умственно отсталый садист и пошлый эротоман, падкий на второразрядные алкогольные коктейли.

и: Значит, надо заниматься пропагандой?

Макин: Скажем, показать лучшее. Чтобы о России не судили по тому, что в ней есть худшего, которого, увы, хватает. Можно спокойно и терпеливо объяснять западному читателю то, чем была для нашего народа война и эпоха сталинизма - не только на полях сражений и в лагерях, но и в памяти о миллионах павших, которые продолжали незримо жить среди нас и чье духовное присутствие научило нас думать, сострадать, не забывать. Надо говорить об этом здесь, на Западе. Иначе получится как в недавней книге моего знакомого журналиста: освобождение Белграда Советской Армией в его описании - это грабежи, изнасилования и прочая дикость. Непонятно, кто в таком случае воевал. То же теперь пишут о взятии Берлина. Этот бред становится нормой.

и: Россия не может жить без сильной руки?

Макин: Ни одна страна не может. Без сильной власти, без сильных демократических институтов, без мощной независимой и профессионально ответственной прессы, без титанически сильной культуры. С культуры, впрочем, и надо было бы начинать этот перечень. У англичан есть выражение: "Стальная рука в бархатной перчатке". Такой должна быть власть в стране, которая хочет выжить в бурном и агрессивном мире. Но ведь перья писателей и журналистов тоже стальные. Мы должны об этом правителям время от времени напоминать.

и: Известный писатель Доминик Фернандес недавно издал книгу "Русская душа". Он считает, что у французов души нет.

Макин: Уверяю вас, есть! Другая, чем у нас, более рациональная, ну и слава Богу. У них никогда не было таких бесконечных просторов, где можно бы отдаться хаосу и анархии, отвести душу, не к слову будь сказано. С галло-романских времен пространство во Франции очень сжато. В XIII веке хроникер писал: "Страна полна, как куриное яйцо".

и: В нынешнем столетии она настолько полна, что ей грозит исламизация?

Макин: Все будет зависеть от способности Франции ассимилировать афро-мусульманскую иммиграцию. Будут ли французы через сто лет говорить на новом франко-арабском наречии? Или же мир вспыхнет в пламени тотальной войны цивилизаций? Не думаю, что у человечества в запасе сто лет для размышлений. Действовать надо сегодня.

СПРАВКА "ИЗВЕСТИЙ"

Андре Макин (Андрей Сергеевич Макин) родился в Красноярске в 1957 году, вырос в Пензе. Согласно легенде, внук французской эмигрантки, жившей в России с 1917 года. Окончил филологический факультет МГУ, преподавал в Новгородском педагогическом институте. В 1987 году по программе обмена учителями поехал во Францию, где попросил политического убежища. Автор двенадцати романов на французском языке.

Писатель Андрей Макин, француз и русский, родившийся в Красноярске и прославившийся в Париже, стал вчера членом Французской академии. Рассказывает парижский корреспондент “Ъ” АЛЕКСЕЙ ТАРХАНОВ.


Андрей Макин в Academie francaise - на своем месте. Он столь страстный поклонник французского языка, каким может быть только человек, родившийся за границами Франции. Но при этом не стал латинизировать своего имени, оставшись для новой родины Andrei Makine.

59-летний Макин родился в Красноярске. Французскому его выучила бабушка по имени Шарлотта Лемоннье, которую история ХХ века навсегда заперла в Сибири. Выпускник филфака МГУ, он преподавал французский в педагогическом институте в Новгороде, а в 1987 году, поехав во Францию, попросил там убежища.

История его первых лет жизни в чужой тогда стране кажется сочиненной беллетристом, начисто лишенным макинского чувства меры. Чего стоит хотя бы преждевременное поселение на кладбище Пер-Лашез в склепе, где, по счастью, были и свет, и вода. Он зарабатывал уроками русского и изо всех сил пытался напечататься во Франции. Никто не верил, что русский с сомнительными документами может писать по-французски. Так продолжалось до тех пор, пока он не выдал одну из своих книг за перевод с русского. Издатель поверил - и роман «Дочь Героя Советского Союза» вышел во Франции «в переводе Альбера Лемоннье», как потом и «Время реки Амур». Среди его 16 произведений некоторые подписаны Габриэль Осмонд, но к счастью, ему не пришлось далее множить псевдонимы.

Живя с переводчиком в редком согласии, он все-таки оставил своего Лемоннье истории и опубликовал под собственным именем «Французское завещание». В 1995 году «Завещание» принесло ему Гонкуровскую премию - патент на то, чтобы считаться французским писателем, давно будучи таковым. Множество последовавших премий окончательно примирили его с издателями и, главное, с иммиграционными властями. В том же году он получил долгожданное французское гражданство.

Андрей Макин делит к Франции и России и любовь, и неприязнь. У него есть претензии к каждому из своих отечеств, и каждое он не склонен давать в обиду. Его считали то сторонником, то противником путинской России или саркозистско-олландовской Франции, но он считает, что занят в жизни гораздо более важным и одиноким делом, чем высказыванием мнений о политике. Когда его спрашивают, кто же он, русский или француз, он отвечает: «Есть такая национальность - эмигрант. Это когда корни русские сильны, но и влияние Франции огромно».

Макин считает, что его книги в России еще ждут своих переводчиков, и готов не спешить с этим до тех пор, пока таковые не появятся и не будут им одобрены в мелочах. Пример многоязычного Набокова его не привлекает. Его кумир скорее Иван Бунин. Диссертацию по его творчеству, названную «Поэтика ностальгии», он защищал в Сорбонне в 1991 году и утверждает, что «Бунин, не эмигрируй он, никогда бы не написал “Жизнь Арсеньева”, не залетел бы на такую высоту».

В этом есть, несомненно, и много личного. Макин не раз подчеркивал, что ему в его собственной истории очень пригодился советский опыт выживания. Он не склонен себя недооценивать - недаром в этом году выдвинул свою кандидатуру на вступление во Французскую академию. 40 ее пожизненных членов, именуемых «бессмертными», считаются верховными авторитетами во французском языке и литературе.

Макин - пятый за историю Academie francaise выходец из России, занявший место среди «бессмертных». Предшественниками были Жозеф Кессель и его племянник Морис Дрюон, Анри Труайя и нынешняя секретарь академии Элен Каррер д`Анкос. Будем ждать вступительной речи (которую по традиции Макин должен посвятить человеку, кресло №5 которого сейчас займет, франко-алжиркой писательнице Ассии Джебар, скончавшейся в феврале нынешнего года). А также возможности взглянуть на писателя в вышитом золотом зеленом мундире-фраке и при обязательной по этому случаю шпаге.

Приехать во Францию из России в тридцать лет, через восемь лет стать лауреатом престижнейшей Гонкуровской премии, а еще через двадцать избраться членом Французской Академии - таков поразительный жизненный путь писателя Андрея Макина.

В 1995 году жюри самой престижной литературной премии во Франции - Гонкуровской - нарушило негласную традицию и впервые присудило награду иностранцу, пишущему по-французски. А т ретьего марта 2016 года он стал "бессмертным", как во Франции называют академиков.

Кресло номер пять, которое во Французской Академии займет Андрей Макин, имеет много знаменитых предшественников. Возможно, сейчас уместно вспомнить одного из них - Жана Батиста Жозефа Фурье, который происходил из бедной семьи с пятнадцатью детьми, а стал знаменитым математиком, физиком, египтологом и заодно бароном.

Так что пример академиков, занимающих кресло номер пять, отлично демонстрирует, что Франция во все века умела ценить лучших, пишет из Франции журналист .

Вчера фантастически скромного и интеллигентного Андрея Макина избрали членом Французской Академии, и я перечитала давнее интервью, которое мы с ним записывали восемь лет назад. То, что тогда мне казалось преувеличением, теперь воспринимается просто констатацией.

"Если говорить о свободе слова во Франции, то она все больше замещается политкорректностью. Я думаю, что французы изначально очень страдали от этого. Большинство американцев были протестантами, а, следовательно, уже в силу своей религии привыкли к определенным ограничениям... А у французов этот процесс превратился в конфликт души. «Как же так, мы всегда жили с полной свободой слова, говорили то, что думаем, а сейчас?» Рамки свободы слова во Франции очень сузились. Она стала просто пустым звуком."

"Здесь существуют свои клише, которые навязываются при каждом удобном случае. Постоянно в различных интервью меня пытаются подтолкнуть к тому, чтобы критиковать Путина. Получается такое «медийное рабство». Я просто ненавижу, когда изначально предполагается, что мое отношение к тем или иным вопросам должно быть совершенно определенным."

"Чтобы катарсис был у читателя, он прежде должен случиться с сами писателем"

В 1995 году жюри самой престижной литературной премии во Франции - Гонкуровской - нарушило негласную традицию и впервые присудило награду иностранцу, пишущему по-французски.

Премию получил россиянин Андрей Макин за роман «Французское завещание». За сто с лишним лет существования этой премии ее получили толь ко двое писателей русского происхождения - Анри Труайа (Лев Тарасов) и Ромен Гари (Роман Кацев). Теперь Андрей Макин, лауреат всевозможных европейских литературных премий, получил французское гражданство по ходатайству самого Жака Ширака.

Андрей не любит рассказывать о своей жизни, повторяя, что про него все можно понять из его книг. А их уже тринадцать. От философского «Реквиема по Востоку» до пронзительной «Жизнь и преступление Ольги Арбениной»; от печальной «Женщины, которая ждала» до экзистенциальной «Музыки жизни».

От эстетствующих литераторов иногда можно услышать такое выражение: «мы живем не в стране, а в языке». Вы согласны с этим утверждением? Или считаете его лишь интеллектуальной игрой слов?

Это довольно известный афоризм. Кстати, французы очень любят афоризмы. Когда читаешь, например, Ларошфуко или Лабрюйера, то видно, как они всегда пытаются свести мысль к очень точной формуле. Сначала кажется - как здорово! Однако все, даже самые лучшие, афоризмы хромают. Я считаю, что мы живем не только «в языке», но и в стране.

Никто не может запереться в башне из слоновой кости и не быть частью той страны, в которой находится. Конечно, литераторы существуют немного иначе, они формируют свой собственный «материк», свою собственную реальность, в которой уединяются. Но и они всегда часть окружающей их действительности. Я могу любить или ненавидеть эту действительность, но живу именно в ней.

- А что для вас означает французская действительность? Вы ее любите?

Безусловно, есть какие-то константы национального духа, которые не могут не ощущаться. Вот вы сами сколько лет уже живете во Франции?

- Десять.

За это время вы, может быть, даже не отдавая себе в этом отчета, «офранцузились», поскольку начали наш разговор с афоризма. Это чисто французский подход. В России, наоборот, любят начинать с какой-то запутанной глубокомысленной идеи. Француженка сделала бы так же, как и вы, то есть попыталась бы длинные рассуждения свести к короткой формуле.

Раз уж я, по вашему мнению, начала превращаться во француженку, то сразу хочется спросить: а кто такие французы? Разумеется, не для туриста, который приехал сюда на неделю, а для вас - человека, живущего в этой стране более двадцати лет.

Говоря о национальных особенностях, зачастую имеют в виду какие-то моменты, лежащие на поверхности. Сами французы называют их «пена дней». Эта «пена дней» постоянно трансформируется, и Франция начала третьего тысячелетия вовсе не похожа на ту страну, какой мы ее представляли из французских фильмов нашего детства. Все изменилось: и в национальном плане, и в этническом. Люди живут по-другому, у них появились иные привычки. Но базовые понятия, на которых основывается та или иная цивилизация, остались. Если эти понятия будут затронуты, то константа национального духа исчезнет. В таком случае появится какая-нибудь арабо-французская цивилизация. Почему бы и нет? Была же уже в истории испано-арабская цивилизация.

Пока же этого не произошло, скажу, что Францию помимо прочих особенностей всегда отличала и отличает определенная интеллектуальная дисциплина. Когда пишешь по-французски, нужно быть очень «дисциплинированным». В России можно поставить в начале предложения дополнение и закончить глаголом - или наоборот. Русская грамматика и морфология предполагают небольшую анархию. Или, лучше сказать, волю, вольное отношение к языку.

Посмотрите, как писал, например, Достоевский. Он мог нанизывать четыре-пять прилагательных, одно за другим, причем все эти прилагательные несли в себе похожий смысл. Французы этого совершенно не терпят. Любой редактор сразу же скажет своему автору: «Извините, но вы уже выразили эту мысль». Англичане гораздо более терпимы к повторениям.

Надо же, а я всегда думала, что именно англичане не любят лишних «красивостей» в отличие от русских или французов. Писать на английском это как тонко нарезать сыр; на русском - как смешивать коктейль. А что такое писать по-французски?

Грамматически англичане просто вынуждены часто повторять одни и те же слова, особенно глаголы. Именно поэтому они вполне нормально относятся к повторениям. Французы же к этому совершенно нетерпимы. Конечно, те, кто плохо пишет по-французски, повторяются, но для писателей это абсолютно неприемлемо. Например, когда я пишу, то знаю, что мне нельзя употреблять на одной странице одно и то же слово, если, разумеется, это не связано с сюжетом. Русский и английский языки гораздо вольнее с этой точки зрения. Особенно русский, где можно вполне хорошо писать некими размытыми понятиями.

То есть можно сказать, что такого рода «интеллектуальная дисциплина» - одна из характеристик французского менталитета?

Да, такая дисциплина интеллектуальной мысли существует во Франции достаточно давно. Помимо нее французский менталитет раньше всегда отличала идея свободы слова во всех ее проявлениях. Сейчас же можно заметить, что исчезает и первое, и второе.


Возьмем, например, литературу. Почитайте романы 30-х годов. Даже самые простенькие из них, которые называли бульварными, и то определенным образом выстроены.

Казалось бы, это - романы без всяких интеллектуальных претензий, однако они все-таки «построены». Теперь такого не найдете.

Если же говорить о свободе слова, то она все больше замещается политкорректностью. Я думаю, французы изначально очень страдали от этого. Большинство американцев были протестантами, а следовательно, уже в силу своей религии привыкли к определенным ограничениям, именно поэтому они «вошли» в политкорректность достаточно просто. А у французов этот процесс превратился в конфликт души. Как же так, мы всегда жили с полной свободой слова, говорили то, что думаем, а сейчас? Рамки свободы слова во Франции очень сузились. Она стала просто пустым звуком.

Здесь существуют свои клише, которые навязываются при каждом удобном случае. Постоянно в различных интервью меня пытаются подтолкнуть к тому, чтобы критиковать Путина. Получается такое «медийное рабство». Я просто ненавижу, когда изначально предполагается, что мое отношение к тем или иным вопросам должно быть совершенно определенным.

Например, в последней беседе на французском радио журналист почувствовал, насколько мне были неприятны его попытки навязать свое мнение. Получилась несколько грозная беседа, и в конце журналист пошутил: интервью - это когда беседуют два человека, один из которых говорит, что думает, а другой старается подтолкнуть к тому, что ему самому кажется более верным. Мы рассмеялись и после этого мило расстались.

А к чему он вас старался подтолкнуть? К тому, что вы в свободном мире пишете свободно, а в России были бы этого лишены?

Примерно так. Французский журналист, в частности, говорил, что российские выборы ничего не стоят. На это я ему ответил, что в России демократия в ее нынешнем виде установилась только двадцать лет назад, а у вас - два века назад, и то постоянно говорят о ее несовершенстве. И войну в Ираке затеяла не Россия, а демократическая Америка. О подобных примерах можно говорить часами, только им неинтересно это делать. Когда они чувствуют, что разговор идет не так, как запланирован, значит, нужно этого человека возвращать в лоно принятых догм.

Раньше мы говорили, что существует великая русская литература, великая французская литература и великая английская литература. Возможно, последняя и осталась, а что произошло с русской и французской литературой? Вряд ли их сейчас можно назвать великими.

А сейчас делать какие-либо выводы вообще нельзя. Вспомните, что при жизни говорили о Бальзаке. Я вас уверяю, это были просто страшные вещи. Однажды мы обедали с одним из членов жюри Гонкуровских премий, который профессионально изучал Бальзака. Так вот, он сказал следующее: «Если бы обо мне написали хотя бы тысячную долю тех гадостей, которые достались Бальзаку, я бы просто сразу повесился».

Приведу такой пример: Бальзак частями в газете публиковал один из своих романов. Через некоторое время ему приходит письмо, в котором сообщается, что из-за его текстов газета перестала продаваться, и теперь решено начать печатать роман Александра Дюма. А ведь это было всего за три года до смерти Бальзака, то есть он уже был «монументом» и живым классиком.

А сколько всего говорили о Толстом! Когда вышла «Война и мир», один из критиков написал: «Мы бы его прокляли, если бы у него была хоть капля таланта». Но все это забывается. У Толстого только в этом романе нашли более тысячи ошибок. Хотя некоторые «ошибки» потом оказались гениальными психологическими прозрениями.

Например, в знаменитой сцене накануне Бородинского сражения князь Андрей приходит к Кутузову, который сидит и читает французский роман некой мадам де Жанлис.

Критиков Толстого это чрезвычайно возмутило. Как же так, перед судьбоносным сражением читать такую дешевую литературу? И только гораздо позже нашли архивы, в которых находилась книга этой самой мадам де Жанлис, подписанная рукой Кутузова. И там он сам написал, что часто читал романы этой писательницы. Просто чтобы развеяться. Правда, не до, а после Бородинского сражения. И Толстой своей удивительной интуицией понял, что в самые сложные моменты как раз и можно читать легкие по восприятию книги.

Или вспомним Чехова. Читали ли его в России? Читали, но гораздо меньше, чем госпожу Чарскую. Практически все премьеры пьес Чехова закончились полным провалом.

С «Вишневого сада» люди просто уходили, поскольку не понимали, почему все время произносят какие-то странные монологи и нет нормальных диалогов. А теперь пьесы Чехова - одни из самых играемых в мире. Так что судить о происходящем в данный момент просто невозможно.

- Тогда сразу напрашивается вопрос: а вас-то ругали или только всегда хвалили и награждали?

Обо мне было сказано все: одни меня сравнивали с Толстым, Прустом и Чеховым, а другие говорили, что я абсолютно не умею писать. Поэтому сейчас критика меня не особо задевает, поскольку я про себя уже все слышал. Диапазон был весь. Ко всему этому нужно стараться относиться с иронией. Время все расставит на свои места.

Вы научились не реагировать на критику болезненно, но, может быть, научились и не вкладывать всю душу в свои книги?

Когда пишешь книгу, возникает много чисто технических моментов, к ним можно приноровиться. Что же касается самого процесса создания, то это - всегда мучение. Раз сто все переживаешь в себе, ведь чтобы катарсис был у читателя, он прежде должен случиться с самим писателем. И честно говоря, это очень «патогенный» процесс, неслучайно среди писателей огромное количество самоубийц. Даже если внешне мы не рыдаем над рукописью, то внутренне все нужно «проплакать».

По воспоминаниям современников, Достоевский тоже полностью погружался в мир своих книг, когда их писал, но потом быстро переключался на другое. Однажды, например, он с интересом перечитал «Униженные и оскорбленные», поскольку совершенно забыл сюжет. Вы можете настолько абстрагироваться от своих книг?

Писатели - это и правда иные существа, а написание книги - это особый образ жизни. Но я своих книг все-таки не забываю. Достоевский просто очень быстро писал. Он любил играть в карты, нередко занимался всякими делами, а когда потом, в последний момент, нужно было сдавать текст, поскольку его романы часто публиковались частями, из номера в номер, ему приходилось сочинять быстро. Именно поэтому какой-нибудь Иван Иванович в одной части умирал, а потом вдруг опять появлялся. Что делать? Нужно было придумывать, что он переболел, но не умер. Такое бывало, и критики любят об этом писать. Достоевский сочинял, жена переписывала, и тотчас же разносчик бежал передавать все это в журнал.

- У вас такого прессинга нет?

Нет и никогда не было. Я всегда считал написание книг настолько особым и редким в метафизическом плане действием, что для него нужно стараться выделять все возможное время. Иначе нужно заниматься тем, чем занимаются авторы бульварных романов, которые живут гораздо лучше так называемых серьезных литераторов.

- Зато им не дают Гонкуровских премий и ими не так гордятся соотечественники.

Не уверен, гордятся ли… Все, что обо мне говорили в России, было достаточно негативно. Я лично не получил ни одной приятной реакции. Мне это, в принципе, понятно. Именно таково наше отношение к ближнему. Россияне прошли столько веков вражды - и классовой, и этнической, - что у нас выработалась привычка говорить про другого плохо.

Может быть, я говорю предвзято, поскольку ни один из моих романов до сих пор не переведен на русский язык, но, к сожалению, никакой особой гордости ни за получение Гонкуровской премии, ни за то, что мои романы изданы на сорока других языках, я не испытал.

- А как вообще происходит выдвижение на Гонкуровскую премию?

В определенной степени эту премию можно просчитать. Обычно роман должен выйти месяцев за шесть до ее присуждения, чтобы о нем успели «поговорить». В моем случае этого не случилось, поскольку книга появилась всего за четыре дня до закрытия списков соискателей. В мае 1995 года я принес текст в издательство. Он, кстати, был принят с трудом. Текст сам по себе понравился, но настораживало, как это русский и вдруг пишет по-французски. То есть моя «русскость» всем мешала. Потом издатель сказал, что нужно подумать, когда публиковать роман: в сентябре или декабре. Я ответил, что мне совершенно безразлично, можно в сентябре. Если бы они издали в декабре, то у меня просто не было бы возможности попасть в списки претендентов на Гонкуровскую премию, хотя, конечно, я об этом тогда совершенно не думал. Успех у романа был сразу, и, как правило, комитет по присуждению премий обращает на это внимание. Они не будут премировать книгу, которая совсем не продается.

За «Французское завещание» вы получили премию Медичи, Гонкуровскую премию, многие международные награды, включая и финскую…

Да, книга была переведена и на финский. Потом мне вручили премию Эвы Йоэнпелто, классика финской литературы. Ей девяносто лет, тем не менее она сама, лично, пришла на церемонию награждения. Но я в то время уже писал другой роман, поэтому «Французское завещание» было пройденным этапом.

Многие писатели мечтают, чтобы их книги экранизировали или поставили по ним пьесы в театре. Последнее, что вы издали, - это пьеса «Мир согласно Габриэлю». Почему все-таки вы решили заняться пьесой?

Мне всегда было очень интересно попробовать написать пьесу, поскольку в моих романах очень мало диалогов. Мне кажется, в романе диалог сам по себе всегда фальшив. Что мы говорим? Мы говорим какие-то общие, банальные вещи. Карл Ясперс очень хорошо подметил: «Истину можно сказать, только шепча на ухо». Как только мы начинаем говорить громко, как я сейчас, жестикулируя и пытаясь что-то объяснить, то уже появляется некоторое доктринерство. Я стараюсь выстроить какие-то догмы и влиять на вас.

Именно поэтому в своих романах я не использую много диалогов или монологов, просто ненавижу это делать. В пьесе же я попытался все построить на диалогах. Судьба у этой пьесы довольно нетипичная, хотя ее обожают многие известные люди, например Софи Марсо. Но одновременно эту пьесу все боятся ставить, поскольку она - неполиткорректная. Я сейчас пишу политически некорректные вещи, и мне это очень нравится. В частности, недавно написал книгу «Франция, которую разучились любить». О ней в прессе не говорил никто, а читают ее все.

Когда я был в Пуатье на встрече с читателями, то первый раз увидел, что такое самиздат по-французски. В зале было человек двести, многие не смогли приобрести эту книгу, хотя она была издана вполне большим тиражом, и люди делали для себя ксероксы. Так и про пьесу «Мир согласно Габриэлю» много говорят, хотя она нигде не поставлена. Поразительный момент: в Испании про нее появилась статья, хотя она пока не переведена на испанский язык. Это редчайший случай.

- А может быть, не стоит ждать милости от политкорректной Европы и попытаться поставить ее в России?

Почему бы и нет? Причем совершенно не обязательно, чтобы это был какой-нибудь известный театр. Я был бы счастлив, если бы ее сыграли в каком-то сибирском театре, просто для того, чтобы посмотреть, воздействует ли она на зрителя. Мне кажется, она должна быть актуальна для всех своим метафизическим смыслом. Пьеса начинается с напоминания о том, что человек в среднем живет двадцать тысяч дней. Когда я спрашиваю у окружающих, сколько, по их мнению, проживает тот, кто достиг шестидесяти лет, то слышу: «Миллион. Пять миллионов дней». Нет, всего двадцать тысяч! И смысл этой пьесы как раз и заключается в этом - на что человек расходует отпущенные ему Богом дни. И как жить дальше, когда уже прожит огромный кусок жизни и ты осознаешь, что остается всего несколько тысяч дней.

- А на что вы хотите потратить ваши оставшиеся тысячи дней?

Во всех своих книгах я пытаюсь доказать, что мы вечны, что во всех нас частица вечности. Все языки на земле очень примитивны по сравнению с теми понятиями, которые они выражают. «Мужчина», «женщина», «инженер», «писатель» - все многообразие, всю сложность жизни мы сводим к неким общим понятиям, будто рубим человека на части. Как при таком функционализме, на несовершенном человеческом языке выразить глубочайшую мысль о том, что в нас присутствует частица вечности и она бессмертна? Вот моя задача, вернее, сверхзадача.

Материал подготовила Елена Еременко

Андрей Макин родился в Красноярске, вырос в г. Пензе. Внук французской эмигрантки, жившей в России со времен революции 1917 года, научившей его французскому. Окончил филфак МГУ, преподавал на кафедре французского языка в Новгородском педагогическом институте. В 1988 году во время поездки по программе обмена учителями во Францию попросил политического убежища, которое было ему предоставлено. После этого всего лишь единожды побывал в Росии — в 2001 году, сопровождая президента Франции Жака Ширака.

Во Франции Макин подрабатывал уроками русского языка и в свободное время писал романы на французском языке. Некоторое время жил в склепе на парижском кладбище Пер-Лашез.

Убедившись, что издатели скептически относятся к прозе русского эмигранта, он стал выдавать свои первые два романа («Дочь Героя Советского Союза» и «Время реки Амур») за переводы с русского. Третий роман «Французское завещание» (1995) попал к главе известного издательства и был опубликован значительным тиражом.

Он получил престижную Гонкуровскую премию, а также присуждаемую лицеистами Гонкуровскую премию и премию Медичи. Роман был переведен на 35 языков, в том числе и на русский, и сделал автора знаменитым. В том же году писателю было предоставлено гражданство Франции. В Сорбонне Макин защитил диссертацию «Поэтика ностальгии в прозе Бунина».

В одном из интервью Макин отмечал: «Меня спасло то, что я получил хорошую советскую закалку… выносливость, умение довольствоваться малым. Ведь за всем — готовность пренебречь материальным и стремиться к духовному». Сам себя он считает французским писателем, в одном из интервью высказывался так: «Есть такая национальность — эмигрант. Это когда корни русские сильны, но и влияние Франции огромно».

Отмечал, что ставит Сергея Довлатова «выше А. П. Чехова». Сам себя как писателя Макин считает маргиналом. По его собственным словам: «Пишу, чтобы человек поднялся, посмотрел на небо».

Неизменным лейтмотивом произведений Макина является попытка ухода от действительности, — отмечает профессор Д. Гиллеспи. Действие практически всех романов Макина происходит в СССР.

Аннотация:
Госпожа Удача отыскала Андрея Макина в комнатке для прислуги, где он жил, то есть писал романы, и щедро наградила. В ноябре прошлого года безвестный сочинитель получил за свою четвертую книгу две премии подряд, в том числе самую престижную – Гонкуровскую, что сразу привлекло к нему внимание прессы и читателей (скорее всего, ненадолго). Среди дружных похвал прозвучал, как водится, и одинокий голос скептика, напомнивший о многочисленных промахах Гонкуровского жюри и в очередной раз повторивший то, о чем знают все (кроме широкой публики), а именно: что исход состязания зависит вовсе не от таланта претендентов, а от закулисной борьбы трех крупнейших издательств, экономически заинтересованных в Гонкуровской премии, которая гарантирует высокие тиражи и, стало быть, барыши.Впрочем, даже если это всем известно, такого рода низкие истины принято не замечать, праздник награждения имеет свои нерушимые правила. А "Французскому завещанию" суждено было стать сенсацией, притом не только во Франции, но и у нас, в России, еще и по особым причинам. У нас – потому что автором "лучшего французского романа" года оказался русский, всего восемь лет назад покинувший Советский Союз. (В некоторых откликах явственно слышалось эдакое "знай наших!".) У них – потому что этот русский пишет "безупречным, классическим" французским языком и любит Францию так, как любят родину – или страну своей мечты. Такое необычное объяснение в любви ко всему французскому не могло не подкупить французов. Хотя страна, сотворенная русским мальчиком Алешей – так зовут героя – из рассказов бабушки, француженки Шарлотты (волей случая застрявшей в российском захолустье), из старых газетных вырезок, хранившихся в бабушкином чемодане, и, конечно, из французской литературы, давным-давно канула в Лету. Недаром же Макин постоянно называет ее Атлантидой. Несмотря на достоверность исторических частностей и бытовых штрихов, она имеет мало общего с реальной Францией. В чем герой (авторское alter ego) убеждается, став невозвращенцем. ("Именно во Франции я едва не забыл окончательно Шарлоттину Францию".)Любой другой писатель извлек бы из этого столкновения мечты с действительностью очередной вариант утраченных иллюзий. Во "Французском завещании" сей традиционный и вечно новый драматический мотив, едва возникнув, сходит на нет. Как бы вопреки сюжету и судьбе, загоняющей героя в одиночество и нищету, наперекор самой смерти, настигшей Шарлотту в тот момент, когда он готовился встретить ее в Париже, Макин написал не о крушении, а о торжестве мечты, иллюзии, воображения, иначе говоря – литературы, над грубой оболочкой бытия, которую мы называем жизнью. А решение Гонкуровской академии сообщило неожиданную убедительность этому романтическому кредо, увенчав его – за пределами текста – эффектным хеппи-эндом.Но русских читателей книга Макина наверняка разочарует."Французское завещание" представляет собой нечто среднее между семейной хроникой и романом воспитания. История семьи (с начала века до эпохи "застоя") рассказана, вернее, пересказана Алешей, в основном, со слов Шарлотты, которая и является главной героиней книги. "Посланница поглощенной временем Атлантиды", друг и единственная привязанность внука, она играет решающую роль в формировании его необычного характера. Именно она, эта француженка, чей язык с детства стал для него родным, своими красочными рассказами о далекой Франции увлекла Алешу в призрачный мир мечтаний и "замкнула" в прошлом, откуда он "бросал рассеянные взгляды на реальную жизнь". Сидя на балконе бабушкиного дома, глядящего в степь, мальчик завороженно внимал причудливым семейным преданиям и грезил наяву: в степной дали с очевидностью миража возникала "Атлантида", постепенно заполняясь людьми и событиями. Алеша видел маленькую Шарлотту, смотрящую из окна на затопленный Париж, депутатов, добирающихся в лодках на заседания парламента; безумного австрийца, прыгающего с парашютом с Эйфелевой башни; молодого элегантного господина по имени Марсель Пруст, небрежно заказывающего в ресторане стакан воды и кисть винограда; президента республики Феликса Фора, умирающего в Елисейском дворце в объятиях своей любовницы… Мальчик в мечтах посещал Францию вместе с российской императорской четой, Николаем и Александрой: торжественные встречи, восторги толпы, блеск золота и роскошных туалетов, банкеты, речи, овации. А какой обед им подавали, каким вином их угощали! Как упоительно звучат названия неведомых блюд: "Bartavelles et ortolans" (приводится полностью меню)! Отныне эти бартавели и ортоланы станут для Алеши и его сестры своего рода паролем, впускающим в иной мир, удаленный от дрязг здешнего. Автор увлеченно водит нас по своей персональной коллекции, с простодушной гордостью демонстрирует любимые экспонаты и диковинки, а мы позевываем, томимся и недоумеваем: ну чем его так приворожила вся эта реникса? Непохожестью на нашу жизнь? Звуком и ритмом французской речи? Впрочем, разве любят за что-то? Попробуйте объяснить, почему изгиб Грушенькиной спины свел с ума бедного Митю, почему де Грие навеки полюбил непутевую Манон…Роман героя с Прекрасной Дамой – Францией развивается по всем правилам амурного жанра. Приливы пылкого увлечения и жгучего интереса к предмету страсти (запойного чтения французской литературы) чередуются с охлаждением, ссорами и разрывами. Он даже бегает на тайные свидания с Ней: в том большом и скучном волжском городе, где Алеша живет с родителями, есть одно место, которое вечером, в пасмурную или дождливую погоду, чем-то напоминает ему Париж, и вот, едва стемнеет, он спешит на свой "парижский" перекресток и балдеет там до поздней ночи.Внезапная смерть матери, а затем отца обрывают это наваждение. Пятнадцатилетний Алеша наконец обнаруживает реальный мир и, отрекшись от французских миражей, пытается освоиться на родной земле, даже стать как все. Для героя начинается "русский период": "Россия, будто медведь после долгой зимы, просыпалась во мне". Только, право, лучше б не просыпалась!… На макинской России словно стоит штамп: "Сделано за границей". До развесистой клюквы, правда, дело не доходит, все-таки автор до тридцати лет жил в нашей стране, но подделка очевидна. Перед нами – типичный кич, притом поданный без тени иронии, с многозначительной миной и патетическим придыханием. Незамысловатая комбинация привычных, как этот фирменный медведь, стереотипов, экзотического местного колорита, пошлых общих мест и псевдооткровений создает "похожий" имидж, который лишь иностранцы могут принять за чистую монету. Впрочем, на них-то и ориентировался автор, и это чувствуется с самого начала по тому, с какой настойчивостью он выделяет все, что может поразить европейский глаз: беспредельные просторы, хлеба, колосящиеся "от Черного моря до Тихого океана", степь, степь, степь и снега без конца и края, в коих, конечно же, таится нечто загадочно-притягательное. "Снежная планета никогда не отпускала души, околдованные безмерностью ее пространств". Поясню: речь идет о прабабушке героя, француженке Альбертине, которая после смерти мужа, привезшего ее в Сибирь, так и не смогла вернуться во Францию, зачарованная то ли вышеназванными просторами, то ли "пьянящей отравой" темной русской жизни, проникшей в ее кровь (кажется, имеется в виду морфий, к которому пристрастилась бедняжка)…Но я отвлеклась от Алеши, а между тем медведь, проснувшийся в нем, то бишь Россия, быстро овладевает его душой. Герой как-то вдруг "излечился" от Франции и полюбил свою немыслимую родину с ее жестокостью, нежностью, пьянством, анархией, покорно принимаемым рабством, неожиданной утонченностью и проч., полюбил "за чудовищность и абсурдность" и открыл в ней "высший смысл, недоступный логическому суждению". Однако по-настоящему он почувствовал себя русским и постиг тайны русской души благодаря… Берии. Рассказ о грязных похождениях всесильного "сатрапа", подстерегавшего на улицах Москвы и похищавшего приглянувшихся ему женщин, производит ошеломляющее впечатление на подростка, который как раз вступил в мучительную пору полового созревания. Его воспаленное воображение без конца рисует картины "охоты", насилия, совокупления, возбуждающие и изнуряющие Алешу. Эти болезненные фантазии становятся поводом для далеко идущих выводов о национальном характере: "…если Россия покоряет меня, то потому, что она не знает пределов – ни в добре, ни в зле. Особенно в зле. Она позволяет мне завидовать этому охотнику за женской плотью. И ненавидеть за это себя. И страдать вместе с этой терзаемой женщиной… И стремиться умереть вместе с ней, потому что невозможно жить, имея в себе двойника, который восхищается Берией… Да, я был русским. Теперь я понимал, пусть еще смутно, что это значит…Очень буднично жить на краю бездны. Да, это и есть Россия".Из этих "достоевских" бездн автор вытаскивает героя по испытанному советскому рецепту – военные игры и казарменная жизнь в школьном лагере пробуждают в Алеше патриотические чувства и восторженный коллективизм. Стремительное перевоспитание изгоя-индивидуалиста заставляет вспомнить наивные агитки сталинской эпохи, а представление о психологии советского молодого человека вполне соответствует расхожим западным стереотипам: "Жить в блаженной простоте предписанных жестов: стрелять, шагать строем… Отдаться коллективному движению, управляемому другими. Теми, кто знает высшую цель. Кто великодушно снимает с нас бремя ответственности… И эта цель тоже проста и однозначна: защита родины. Я спешил слиться с этой великой целью, раствориться в массе, среди моих чудесно безответственных товарищей. Счастливый. Блаженный. Здоровый". Прекрасная Франция предана, более того – вызывает у героя, как и Запад вообще, "врожденную" русскую подозрительность. С чувством "никогда дотоле не испытанной гордости" Алеша думает о мощи наших танков, которые могут "раздавить весь земной шар".Но хватит цитат. Кажется, "улик" более чем достаточно, и вывод напрашивается сам собой. А между тем все не так просто, как может показаться, и подводить черту еще рано. Ибо есть в романе Макина, несмотря на его очевидные слабости и пошлость общих мест, некая сокровенная, почти магическая сила, которой мы исподволь и невольно поддаемся. Правда, большей частью она остается под спудом, зато когда выходит на поверхность, условный мир, выстроенный автором, на миг-другой волшебно преображается и оживает. Так оживают, сойдя с газетной фотографии, три красавицы былых времен и, словно притянутые Алешиным взглядом, улыбаясь, идут ему навстречу по шелестящей осенней аллее… С пронзительной недетской печалью мальчик вдруг сознает, что бледный газетный оттиск – единственный материальный след, оставшийся от прелестных, некогда полных жизни женщин, и отчаянным усилием воли пытается удержать их тающие тени. В этом мимолетном эпизоде – ключик к тайне "Французского завещания". У нас на глазах герой (автор) открывает в себе удивительную способность – силой воображения возвращать к жизни канувшее в Лету мгновенье, отнимать у смерти ее добычу, иначе говоря, обнаруживает поэтический дар. В его основе – та извечная человеческая грусть пред сонмом уходящих, та невозможность примириться с бесследностью исчезновения и бунт против небытия, которые лежат в подоплеке всякого творчества. Только вот художественный диапазон Макина заведомо ограничен.Он умеет сообщить убеждающую достоверность фантазиям и призракам, населяющим его внутренний мир, жить чувствами несуществующих людей, но бросает лишь рассеянные взгляды на реальную жизнь, не замечает близкое и близких и маскирует отсутствие наблюдательности штампами, когда дело доходит до изображения действительности. Только Шарлотта, увиденная глазами любви, составляет исключение из правила – именно потому, что она подарила Алеше вселенную, существующую лишь в ее воображении. Но… Годы спустя, когда, бездомный, больной и абсолютно одинокий, он будет погибать в Париже, Шарлоттина Атлантида спасет его.Бесцельно бродя по улицам, Алеша случайно обнаруживает ее след – мемориальную планку с надписью: "Наводнение. Январь 1910". Эти возникшие "как по волшебству" слова, подтверждающие реальность мира грез, возвращают героя к жизни, а вместе с ней – к воспоминаниям. Перед ним всплывают, цепляясь друг за друга, яркие осколки увиденного и пережитого – "вечные мгновенья", чье "таинственное созвучие" еще в детстве приоткрыла ему Атлантида. Теперь, когда она вдруг окликнула его, он наконец осознает свое призвание и принимает одно из тех героических решений, которые мало кто выполняет: "У меня не будет иной жизни, кроме этих мгновений, возрождающихся на листе бумаги". Остальное известно (см. начало).Настоящая литература, утверждает Макин, – это "волшебство, которое одним словом, строфой, стихом переносит нас в мгновенье вечной красоты". И если верно, что писателя надо судить по законам, им самим над собой признанным, то "Французское завещание" все же следует отнести к настоящей литературе. Верно и то, что Макин подобрал закон себе по мерке – у него короткое поэтическое дыхание. В любом случае, несколько десятков подлинно прекрасных мгновений теряются среди трех сотен страниц, на протяжении которых наполовину условный герой мечется между вымечтанной Францией и липовой Россией.Майя Злобина.
Включайся в дискуссию
Читайте также
Йошта рецепты Ягоды йошты что можно приготовить на зиму
Каково значение кровеносной системы
Разделка говядины: что выбрать и как готовить?